<p>Полнота вечности</p>

Почему, собственно? Мир провалится, а лицо твое не исчезнет, вспоминал он слова Мумона в том, для него, Виктора, первом и самом важном коане, который будто бы решил он когда-то, вот здесь, на этой подушке, перед этой бумажной стеною, который теперь снова казался ему нерешенным, неразрешимым. Этого нельзя ни описать, ни нарисовать, говорит Мумон в своем стихотворении, вместе с комментарием (том, где личи) приложенном к самой истории (о грубом генерале, преследовавшем Хуэй-нэня, любимого нашего). Этого нельзя ни описать, ни нарисовать; ни к чему все твои славословья, твои восторги. Перестань и не пытайся понять это разумом. Изначальное лицо негде скрыть, негде спрятать. Даже если весь мир провалится, лицо твое не исчезнет… Лицо твое не исчезнет, повторял про себя Виктор. Но ведь это именно мое лицо, не Боба, не роси, не вот этих двух стариков. Почему они думают, что это какое-то общее всем нам лицо, какое-то безличное лицо? с внезапным возмущением спрашивал он себя. Безличное лицо, быть может, и сохранится, но мое-то погибнет. А он ведь и хотел, чтоб погибло. Чтобы отвалились все личины, все личности. Хотел ли он этого? Он уже не знал, чего он хотел. Он ничего не знал больше, ничего не понимал, во всем сомневался. Он знал только, что от руфиников не откажется. А ведь надо от всего отказаться. Опять-таки: почему? Если нет руфиников, то нет его, Виктора. Если отбросить все, что он помнит, все руфиники и все личи, ничего не останется. Отбросишь личи – и останется только безличность. Его лицо – это и есть личи, думал он, уже путаясь в мыслях. Это личи, которые давала ему Тина своими толстыми пальцами, это черника, которую он нес для нее в горсти. Его я – это его история… И чего же он действительно хочет? Он и вправду хочет, чтобы всегда это длилось? Чтобы всегда он нес в горсти чернику для Тины, в таунусских горах, на вершине их счастья? Чтобы всегда ему Юра протягивал королевскую марку? Да, он именно этого хочет. Он этого хочет, говорил он себе, именно этого и ничего другого не хочет он. Какой вздор, какая призрачная мечта… К таким мечтам, да и к любым мечтам, он до сих пор относился враждебно, презирал их, презирал тех, кто им предается. Он считал себя человеком рациональным, чуть-чуть безумным, а все же рациональным, экономистом и математиком, не принимающим на веру ничего, никогда. Он потому и выбрал дзен на рынке мировоззрений, что дзен никакой веры не требует, а предлагает самому во всем убедиться. Дзен – религия опыта. Забудь о Будде, не думай о Боддхидхарме, убедись своими глазами. Если дважды два не четыре, а шесть, семь или девять, то это ты сам узнаешь, потому что увидишь. Или не увидишь, не узнаешь, но сам. Если дважды два четыре – это стена (бумажная? каменная?), то никто тебе не станет рассказывать о райских красотах за нею, но ты должен прорвать ее, эту стену, пробить ее, эту стену, увидеть своими глазами, есть ли что-то за ней и что именно… А на самом деле он просто поверил какому-то небольшому набору истин, или не-истин, будто-бы-истин, якобы-истин, просто взял и поверил, что я иллюзорно, что нет никакого я, есть лишь сменяющие друг друга мгновения, есть только дверь, что открывается при вдохе, закрывается при выдохе, как пишет другой Судзуки. А это так же правильно или так же неправильно, как все вокруг и все остальное. Это только мнение, среди прочих возможных. А верно, быть может, обратное. Ничего и нет, может быть, кроме этого я, с его воспоминаниями, его прошлым и с его (он думал) тоскою, его отчаянием, его печалью, его несогласием. Все прочее – иллюзия, а вот это его несчастное, маленькое, мятущееся я – это-то как раз правда. И он совсем не того ищет, что ему до сих пор казалось, он ищет. Не пустоту настоящего, а полноту вечности, в которой все живо, все живы. Полноту вечности, а вовсе не пустоту настоящего, повторял он про себя и по-русски, даже, вдруг, по-русски и вслух, к удивлению или не-удивлению суровых стариков, недвижными глыбами сидевших с ним рядом, перед той же бумажной стеною.

<p>Руфиников я не отдам</p>
Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Похожие книги