Итак, семиотическое движение было сложным социокультурным явлением, а не автономным, чисто теоретическим направлением в науке (если такие вообще бывают). [192] Более того, развиваясь в оппозиционной борьбе с истеблишментом, оно не могло не разделить некоторых его черт – таких, как авторитарный дискурс, сектантский догматизм, ревнивая территориальность, любовь к ритуальным формулам и проч. У Ж. и Щ. сродство с официальной культурной парадигмой приняло, на мой теперешний взгляд, форму сверхцентрализованной модели порождения текста, выведенной из идей Эйзенштейна, который и сам был носителем идеологического детерминизма раннего советского образца. [193] Этот аспект нашего культурного багажа представился мне с неожиданной ясностью, когда при обсуждении одного моего доклада в Корнелле известный деконструктивист (Ричард Клайн) назвал мой подход «телео-, если не теологическим». А в известной степени то, что американский славист-бахтинист Сол Морсон клеймил как «семиотический тоталитаризм», было характерно для всего московско-тартуского движения в целом.
2. Drang nach Westen?
Но вот, по тем или иным причинам, [194] в том числе и по естественной логике экстремизма и аутсайдерства, [195] наступает эмиграция, сопровождающаяся совершенно новым набором альтернатив. Некоторые отличия хорошо известны – свобода слова, плюрализм подходов и т. п.; другие не столь очевидны, например, сосредоточение гуманитариев в университетах, а не исследовательских институтах, примат письменной культуры над устной, разница в структуре русского и английского абзаца и т. д. Ряд отличий – широкое распространение в США структурализма, фрейдизма, мифологического подхода, советологии и т. д. – могут быть отнесены на счет, так сказать, культурной географии. Другие части спектра профессиональных возможностей, открывающихся перед эмигрантом, представляют скорее продукт новейших культурных процессов, подходящих под широкое понятие постструктурализма. Это теории интертекстуальности (Блум, Риффатерр), читательской реакции (Изер, Фиш), деконструкции (де Ман, Каллер), дискурсивных стратегий (Фуко, Жирар) и другие.
Литературовед-эмигрант с удивлением обнаруживает, что большинство его коллег могут квалифицированно проанализировать стихотворение, но что разборы отдельных текстов больше не приняты, причем это не каприз моды – просто, западная, в частности, американская, культура уже усвоила уроки Новой критики и якобсоновского структурализма, которые в России все еще остаются «спорными». Что же касается занятий «неофициальными» советскими авторами, то они составляют естественную часть славистических исследований, свободную от политического риска и связанных с ним эзоповской тактики и героического ореола.
Не является славистика и горнилом теоретических открытий. Как и в России, теоретики группируются на наиболее крупных и культурно значимых направлениях литературоведения, то есть, прежде всего, в сфере изучения родной литературы, в данном случае – англо-американской, а также в теоретически наиболее развитых областях, то есть, благодаря успехам французской школы, – в области романских литератур. Славистика же – это, в первую очередь, региональная дисциплина. Кроме того, в какой-то момент эмигрант вдруг осознает, сколь скромное место в культуре свободной страны англо-саксонского склада, где слово давно утратило магические функции, занимает даже родная словесность, не говоря уж об экзотической русской литературе, а тем более о теоретических основаниях ее литературоведческого анализа.
Перед новоприбывшим все это разворачивает целый веер трудностей и перспектив, сводящихся, в общем, к тягостной для русского эмигранта «проблеме выбора». Необходимость выбирать диктуется непривычным разделением труда, то есть иной группировкой культурных функций в тех нишах американского литературоведческого истеблишмента, которые доступны русскому семиотику.
Основное отличие состоит в раздельности литературной теории и истории литературы, которые были столь счастливо спаяны в движении 60-х годов. Не вдаваясь в подробности и оставляя в стороне исключительные случаи, скажу, что выбирать приходится между работой на ниве русистики, то есть преподаванием и изучением русской литературы, и занятиями теорией – постструктурными, социологическими, семиотическими, феминистскими и т. д. – в лоне кафедр сравнительного литературоведения, программ по риторике, летних школ по семиотике и т. п. Я пробовал и то и другое и, будучи «профессором славянских языков и литератур», иногда преподаю и на кафедре сравнительного литературоведения.