Эта эволюция носит сложный характер, складываясь из трех одновременных процессов: исторического сдвига от структурализма 60-х годов к постструктурной парадигме 80-х; культурно-географического перемещения из советской среды в американскую; и личных поисков того, что можно назвать «дискурсивным самоопределением», то есть ответа на вопрос, о чем и как мне бы хотелось писать. [185]

1. Динамика Sturm-und-Drang\'а 60-х годов

Попробуем, воздержавшись от повторения очевидностей, сосредоточиться на дискурсивном аспекте тех славных времен. Хотя говорится, что не стоит спорить о словах, основные конфликты были в значительной мере связаны именно со Словом и присущими ему властными стратегиями. Так, знаменитая в свое время статья Лотмана (Лотман 1967) о превращении литературоведения в «науку» [186] кончалась призывом к усложнению литературоведческого дискурса по естественнонаучному образцу. А мы с Ю. К. Щегловым (далее сокр. Ж. и Щ.), возражая приверженцам эссеистской традиции, предлагали им потягаться с пастернаковским словесным портретом музыки в его эссе о Шопене; прошедших первый, прозаический тур, во втором ждала бы знаменитая «Баллада» («Дрожат гаражи автобазы…»; см. Жолковский и Щеглов 1967а: 80).

Структуралистский переворот носил четко выраженный территориальный характер, претендуя на то, чтобы заменить импрессионистическое словоблудие научно-технической схематизацией. Под пером таких экстремистов, как Ж. и Щ., предлагаемый идеальный метаязык достиг действительно высокого уровня сложности, уподобившись, по остроумному замечанию В. А. Успенского, схемам устройства сливного бачка – непременным украшениям поездных туалетов. Но говоря всерьез, установка на научность, формулы, полные списки, уровни описания, словари и т. д. принесла вполне основательные, хотя и не всегда удобочитаемые, плоды, например, стиховедческие исследования М. Л. Гаспарова, паремиологический индекс Г. Л. Пермякова (Пермяков 1979) и ряд других результатов.

В полном соответствии с законами территориального поведения (и в согласии с теорией литературной эволюции, выдвинутой русскими формалистами), попытка обновления литературоведческого дискурса была предпринята извне академической традиции. [187] Научный метаязык был действительно чужд литературоведению, и поход за его внедрение возглавили представители иных дисциплин – лингвисты, логики, математики, физики; их пятой колонной в литературоведении и были литературоведы-структуралисты. Обороняющаяся сторона уповала на освященную временем онтологическую обособленность своей гуманитарной области, [188] не без оснований надеясь, что в один прекрасный день она либо стряхнет с себя, либо поглотит дерзких пришельцев. В свою очередь, перед «завоевателями» (варягами-западниками) успех их кампании поставил бы типичные для подобных ситуаций проблемы двуязычия: для управления покоренными территориями желательно владение их языком. Особенно остро эта проблема (а значит, и вопрос о самообразовании) встала перед автором этих строк, пришедшим в литературоведение из лингвистики; в дальнейшем она еще больше обострилась в эмиграции, со всей резкостью подчеркнувшей болезненность отчуждения, переходных процессов и приспособления к новой среде.

Противостояние между семиотическим движением и литературоведческим истеблишментом не ограничивалось рамками теории. При всей своей научно-футурологической риторике, это движение было плотью от плоти крестового похода за прошлым, предпринятого советской интеллигенцией в 60-е годы. [189] Культурная позиция, стоявшая за деятельностью московско-тартуской школы, представляла собой целый комплекс установок, в который, наряду с собственно теоретическими исследованиями, входили также: реабилитация запретных литературоведческих школ (формалистской и др.) и запретных авторов (Цветаевой, Мандельштама и др.); и, наконец, непосредственное изучение русской литературы, официальной и неофициальной, которое было задержано сталинизмом и могло быть теперь продолжено с применением как вновь обретенных старых, так и разрабатываемых новых теоретических средств.

Это культурное предприятие часто вынуждено было прибегать к эзоповскому языку (иногда переходившему в снобистский треп), но оно выполняло необходимую и глубоко органичную историческую задачу. В составе указанного комплекса функций на долю теории выпала важная роль – одновременно ведущая и маскирующая. При этом теория развивалась на благодатной почве участия в жизни родной литературы. [190] В качестве примера из личной практики сошлюсь на собственные формализованные описания поэтического мира Пастернака, основанные на идеях Проппа, Якобсона и Эйзенштейна, отливавшиеся в схемы упомянутого выше типа, публиковавшиеся в полумашинописных Препринтах (см. Жолковский 1974, Жолковский и Щеглов 1971–1978, Щеглов 1977 ), но преисполнявшие автора горделивым сознанием исполненной культурной миссии. [191]

Перейти на страницу:

Похожие книги