Здесь все, конечно, пропущено через себя, сквозь собственный опыт тюрьмы и казармы. Как и в этом его чудесном стихотворении «про подпольщика»:

Живешь, поешь в ГолутвинеМещаночкой простой,Когда звонят к заутренеИ лес шумит густой.Когда, горда нарядами,Прозрачна и ясна,Проходит палисадамиВеселая весна.И ты — бледна от ладана —Ему милей любой.Нечаянно, негаданноОн встретится с тобой.Негаданно, нечаянно —Под соловьиный свист.А он как есть — отчаянныйРоссийский нигилист.Рубаха — что у плотника,И явки в шалаше,И пистолет коротенький —Системы «лефоше»!Он — в дружбе с партионцами,С верстаткою в руке,С закрытыми оконцамиСидит на чердаке.И ты — его мучительство,Попробуй изготовьПодложный вид на жительствоДа на твою любовь!Глухими переулкамиБродить к тебе привык.Вдруг видит: за прогулкамиСледит усатый шпик.Придут чины полиции,Найдут, сбиваясь с ног,Шрифты под половицею,На чердаке — станок.Ведь каторга — не менее,Как их закон гласит,За тайное тиснениеДа за подложный вид.Встает краснее зарева,Безмолвная сама —Большая государеваКирпичная тюрьма.Острожной ночью длинноюПриди к нему поройГолутвинской малиною,Коломенской зарей.Одна слеза лишь знойнаяПрожжет сибирский снег,Зашепчутся конвойные:«Тоскует человек».

Это написано в 1938 году — хотя и не в Голутвине, а в Можайске, в год женитьбы на милой девушке Гале, которая стала его верной женой и другом до конца дней. Но «большая государева кирпичная тюрьма» всегда была рядом, и «чины полиции» могли прийти в любой день. По крайней мере, так было до смерти Сталина. Лишь под старость жизнь как-то утряслась, наладилась. Ему даже дали квартиру от Союза писателей, какую похуже — на первом этаже, без ванны. Зато на Беговой, недалеко и от Боткинской больницы — и от Ваганьковского кладбища. О том следует ниже его стишок (прочел в мемуарах Владимира Приходько):

Меня Фадеев поселилВблизи ваганьковских могил.Я полон тихого восторга!И жить, и умирать легко…За мной ходить недалекоТеперь до Боткинского морга…

Как чистая река, из которой пил в молодости, так стихи Маркова навек вошли в состав моей крови. Через несколько лет, переводя «Оду Греческой Вазе» Китса, я невольно позаимствовал интонационный ход из Маркова — обнаружил это совсем недавно. У него в стихотворении «Суворов»:

Орлиный век, орлиная судьба!Одна лишь мысль о них — благоговейна.Поет фанагорийская труба.Ведет полки от Ладоги до Рейна.

А у меня в последней строфе «Оды»:

Высокий мир! Высокая печаль!

Кстати, в оригинале нет слова «печаль». Но бывает, что можно, и даже желательно, перенести в текст что-то из контекста. А печаль здесь достигает такой концентрации, что неслучайно и Василий Комаровский в первом переводе оды на русский язык (1913) пишет — непосредственно перед этой строкой: «И нет здесь никого, кто б рассказал / Зачем так грустен этот хоровод», хотя в оригинале лишь: «никто не расскажет, зачем так рано опустел этот городок».

Очень мне нравилась у Маркова эта фанагорийская труба — вообще, вся эта военная романтика. И то, как тульские штыки сходятся с италийскими садами, это сочетание воинственного и нежного: Марса с Венерой, на худой конец — с Помоной:

Дунайский ветер, колкий финский снегИ площади встревоженной Варшавы…Идет необычайный человекК вершинам чистым подвига и славы.За ним шагают верные полки,Мерцает медь безжалостных прикладов,И ровно светят тульские штыкиВ лазури италийских вертоградов.
Перейти на страницу:

Все книги серии Коллекция / Текст

Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже