– Вот именно! Сейчас поработали и спать легли, а завтра снова поработали… Ну ничего, какие ваши годы, еще успеется.
В Павле что-то дернулось от этого «еще успеется»: всю жизнь казалось, что он уже фатально опоздал.
Гранкин говорил, что потихоньку становится лучше, что скоро выписываться и домой, к родителям и докторской. Под конец второй недели Павел заметил, что думал об угле падения света из окна и блестящих пылинках раза в два дольше, чем о своей судьбе после раскрытия тайны. Им будто перестали интересоваться сверху, и мысли казались собственными, и ритмы. Невидимая глазу тьма просочилась в щели палаты и ушла в водосток.
Гранкин ненавидел себя регулярно и по расписанию, почти не пропуская активные фазы. В пассивных его ненависть тихонько сидела под диафрагмой, с хлюпаньем сосала кровь, сок и всяческую жижу – короче, поддерживала нормальную работу организма. Ненависть была живым теплым зверенышем, вечно голодным тамагочи, и когда ей нечего было есть, все шло наперекосяк.
Иногда ненависть его бесила. Иногда парадоксально казалось, что она делает его немножко лучше других. Сколько в мире дураков с высокой самооценкой, которые живут себе и не догадываются, что ничего из себя не представляют. А ничтожество с самомнением – это не только нелепо, но и жалко. Лучше уж как есть.
И жить с ней было нормально, как привыкнешь и пригреешь. Только иногда – каждый день рано утром и перед сном – она так увлекала, что ничего другого делать было невозможно. Гранкин засматривался на блестящие, креозотно-пахучие рельсы метро по дороге на работу и до следующего поезда не мог отогнать желание к ним приблизиться. Накрывал голову подушкой, пытаясь уснуть и не слышать собственных мыслей – монотонного «Застрелись. Застрелись. Застрелись».
Он перевернулся на другой бок. На спину. Сел. Встал. Открыл окно, впуская холодную влажность, запах жареной курицы, рокот машин и шум ругающихся у подъезда соседей. Постоял немного у окна, медленно дыша и пытаясь успокоить сердцебиение.
Подумал: странный эволюционный механизм. Животные же не убивают себя просто так. Гранкин в школе читал про муравьев, взрывающихся в драке, про пауков, которые позволяют собственным детям себя съесть, про морских гадов, забывающих питаться в заботах о потомстве. Есть еще какая-то улитка, которая сама ползет к хищнику, когда в ней селится паразит, – но это не то, это обычные и биологически разумные вещи. Другое дело – человек, который перестал жить, потому что расхотел. Естественный отбор уже даже не старается.
Смешно бы было – какой-нибудь слон решил, что недостаточно хорош. Родители его упрекали, что хобот некрасивый. Умер, потому что разучился радоваться. А слон, может, вообще не радуется ничему, он не дофаминовый наркоман. А живет. Не знает, что можно иначе, и как бы освобожден от выбора между жизнью и не-жизнью. Только люди до смертности дотумкали и считают теперь, будто самые умные.
Телефон зазвонил едко и в тишине особенно оглушительно. Медсестра.
– Герман Васильевич, тут Кудров… таблетки отказался пить.
Гранкин выдохнул:
– А чего отказался? Что говорит?
– Ничего не говорит. Сидит и плачет. Качается туда-сюда. Можете приехать?
В такси Гранкин, от усталости и злости плевавший уже на субординацию, написал:
«Кудров с ума сошел. Я сейчас приеду и назначу ему слабительное».
Сергей Викторович ответил через пару секунд:
«Не назначишь».
Был в сети, значит. Тоже не спал.
«Не назначу. А очень хочется».
Всю дорогу – не меньше часа даже по свободной ночной Москве – Гранкин пытался понять, чувствует ли что-нибудь. Когда он был мелким, такой же ночью они ехали с отцом к тете Наде, сбегая из скандала. Только в то время не нужны были никакие таксисты, Гранкина везде возил отцовский «рено». Мать тогда звонила родителям отца и ему на работу, убеждая, что он «трахает шлюх» и доказательства у нее есть. А в машине было тепло, воздух неподвижный, тихий Шевчук из радио. Переднее сиденье, на котором только с отцом можно сидеть. За лобовым – пустое шоссе, освещенное желтыми пятнами. Вспышки из окон – вжух, вжух, вжух, – и отцовский профиль ярко очерчивается по контуру раз в пару секунд.
Ритм замедлился и прекратился. Машина остановилась. На вопрос, зачем подбирать бомжа с дороги, отец ответил, что врачи иначе не поступают. Наверное, рисовался.
Мужик не просыпался. Был без сознания, тяжелый весом и запахом, и Гранкин помогал затащить его в салон скорее формально. Ехали крюком до больницы. Ехали с приоткрытыми окнами, и с улицы тревожно выло. Ехали бесконечное количество минут.
Тетя Надя позвонила, не удивилась ничуть, будто так и надо, будто так всегда происходит. В Гранкине осело холодное ощущение героического самопожертвования, а отец плечами пожал – человек же, и человеку плохо. Точно рисовался. Казалось тогда: какая должна быть хрупкая эмпатия, какая острая тоска за других, как должно болеть, чтобы ночами таскать алкоголиков по больницам?