— Мы же с ним как братья были, даже в одну девчонку влюбились. И на фронт направление получили в один батальон, а он в первую же ночь к немцам и перебежал. Сам сдался, это мы от партизан узнали. Он и в лагере к измене других склонял. Что, Федька, разве не так?
Федор молчал, размазывая по лицу платком слезы. Вступился Драч: — Разве вы не знаете, что такое страх? Жить хотелось, вот и выбрал он свою дорогу. Мне тоже так сказали: или будешь сотрудничать с новой властью, или из шахты не выйдешь.
— Страх? — Симонов ненадолго задумался. — Страх, говоришь? А как на войне без страха? Страха только сумасшедший не ведает. Он на моей работе и теперь нередко приходит, но чтобы совесть терять и стать предателем, такой мысли не было, пусть уж лучше убьют. Что-то в тебе Федя было такое, что не только выжить хотел, а, наверное, еще и над людьми подняться. Ты всегда хотел выше всех стать, лучше есть и слаще спать. Вот и поднялся — сколько лет от людей прячешься, как крыса в норе.
— А что ваши солдаты в Польше делали? — вступилась на защиту сожительница. — Мой муж был офицер Армии Людовой, пять лет с фашистами воевал, а коммунисты его посадили и расстреляли. Меня с Мареком на статке (судне) в зерно закопали, чтоб спасти. Солдаты протыкали зерно пиками, вот смотрите, сюда попали, — она сдернула с плеча платье, обнажив глубокий шрам. — До Лондона я умирала, потом в английском лагере год. Все солдаты одинаковы, война есть война. Пан Драч никого не вешал, только порядок держал, чтобы уголь не воровали, но его тоже в лагерь посадили, а как убежал, опять до немцев попал. Что он мог делать, вот с ними в лагерь и попал. А какой он фашист? Он здесь многим русским помогал и полякам.
Она замолкла, чувствуя, что начинает говорить лишнее, Драч был, видимо, не просто кузнецом для нее.
— Что с вами говорить! — Комиссар махнул рукой. — Чужие вы люди теперь, не наши. Вот ты, Федор, про семью что знаешь? Ничего, а мать твоя жива и сестренка Матрена тоже. Отец-то с фронта не вернулся, он твои грехи в штрафном батальоне кровью смыл, на Зееловских высотах погиб. Живет твоя маманя с сеструхой в хорошей квартире в доме, который как раз на месте нашего барака построили. Сеструха твоя большой человек — директор школы-десятилетки, не то, что ты — не мертвый и не живой. Думаешь, я им про тебя расскажу? Кукиш с маслом! Сам ты себя из жизни вычеркнул, таким и оставайся.
Комиссар схватил бутылку и прямо из горлышка выпил почти треть. Воцарилась длительная пауза, и я уже собрался было уходить, как раздался тихий едва различимый голос Федора: — Прости меня, Коля. За все прости. Раз я живу, видно, Бог меня простил, да только жизнью это не назовешь. Посмотри на меня, сколько мне лет, а я уже в гроб собрался. Это меня страх съел. Вот ты со страхом справился, ты всегда был смелый, а я им только казался. Если бы не война, может, все бы и обошлось. Помнишь, когда у медсанбата около передовой мы с тобой на кучу мертвецов наткнулись? Ты-то глаза сразу отвел, а я смотрю на них и оторваться не могу, уж больно один на меня похож был. С тех пор страх меня и съел, я его только водкой и отгонял, а пьяный я дурной, вот и творил такое, за что меня не простили бы.
— Ладно, — комиссар налил водку в стаканчики, — иди ближе, садись за стол. Выпьем за наших родителей, за живых и мертвых. Задал ты мне задачу, Федя, как сказать матери твоей, что ты жив? Может, адресок дашь, решай сам, но я бы тебе не советовал. Хватит с них того, что пережили, да и расспрашивать она меня начнет, а что я знаю? Нет, Федя, не было тебя столько лет, считай, лучше, если и не будет.
Федор поднял рюмку к губам, но допить так и не смог. Водка пролилась в подставленную ладонь, смешалась со слезами. Пани Ядвига, так звали женщину, взяла его под руку и повела домой.
Я подошел к окну. Сквозь давно немытое стекло увидел их, переходящих через дорогу в дом напротив, и никак не мог понять, почему все же Федор не попросил адреса или телефона матери.
— Он три раза пробовал покончить с жизнью, — сказал подошедший Драч. — Один раз веревка оборвалась, в другой раз яд оказался слабоват, выходили в больнице. Тритий раз бросился под грузовик, а тот его сбил, но не переехал. А его здесь все уважают, он ведь очень хороший каменщик, половину каминов на улице переложил.
Он вздохнул и подошел к комиссару. — Безжалостный ты человек. Тебе хорошо, ты живешь среди русских людей, среди друзей. Здесь нам на дружбу рассчитывать не приходится, англичане чужаков не любят. Теперь-то ему точно не жить, если не сам себя убьет, то одиночество поможет.
— А что же Ядвига? — спросил я.
— Ядвиге не он, ей его дом нужен, — не стесняясь стоящего Марека, ответил Драч. — Здесь это нормально — прежде всего о себе думают. Я потому и подругу не завожу, спокойней спится.
Через час мы возвращались на судно. Сидевший за рулем Драч нервничал, опасаясь встречи с дорожной полицией. Когда подъехали к борту, он внезапно спросил комиссара: — Как думаешь, меня простят, если возвращаться надумаю?
— Это ты сам решай, грехи твои, кроме тебя и Господа, больше никто не знает.