— Я! Я! Геноссе, камрад!.. Я1—откликнулся обрадованно пленный, и напряженно — тревожное выражение исчезло с его побледневшего лица. Весь он засиял, засветился, кивал часто кепчонкой, бабьим заиндевелым платком, даже подпрыгивал на возу, на армяке от удовольствия, что он понял, что ему говорят. — О, камрад — гут, ка — ра — шо! — сказал он н засмеялся, бросил вожжи, похлопал в озябшие ладони. — То — ва — рыч… О! Зэр гут!
Мужики и бабы с интересом придвинулись к Аладьину, к пленному, иные заулыбались, как‑то еще больше повеселели. Уж очень всем понравилось, что австрияк учится говорить по — русски, сказал «то — ва — рыч».
— Ой, батюшки — светы, понимает ведь по — нашему! — ахала тетка Апраксея. — Обучил Никита Петрович зараз! Гляди — ко, чудо какое!
— Чего ж тут не понимать? Все люди — одного отца дети, господа милостивого нашего, — пояснил набожно Максим Фомичев и перекрестился, не утерпел.
Брат его, Павел, немедленно сделал то же самое, трижды, чтобы все видели, что он набожнее Максима и ни в чем ему не уступает. Перекрестясь, добавил, чтобы и последнее слово осталась за ним:
— Отец один, а убиваем друг дружку… Грешно — о‑то как! А ить заставляют…
— Так надо тех убивать, которые заставляют! — не стерпела, подняла кулаки над головой Мииодора. — Крести — ись, а моего‑то уж не вернешь! Мой‑то уж не перекрестится…
Но мужики и бабы заговорили о другом, опять весело, словно забыли, по какому такому случаю оказались они тут, на шоссейке, возле подвод с дровами.
— Что, земляк, в плену‑то у нас лучше, чем на войне? — спрашивал дружелюбно пленного десятский Косоуров, опираясь на клюшку. — Складней? Да?
— Сказа — ал! Ха — ха — ха!.. Еще бы! — засмеялись вокруг. — И нашим бы вот лучше так, в плен идти, чем умирать!.. Да так ли у них, там хорошо пленным, как у нас, может, плохо?
— Не в плен идти, а войну надо кончить, — сказал Аладьин, оглядываясь на народ.
— Так за чем дело стало? — накинулись бабы. — Коли всем миром вздохнуть, — и царь услышит!
Им ответил за спиной Шурки кто‑то из мужиков, сказав ядовито — насмешливо н знакомо — непонятно:
— Услышал в пятом году… на нашу беду. Забыли? Эх, мы — та — ри!
Шурка стремительно обернулся. Позади него стояли бакенщик Капаруля, в шубе, подпоясан кушаком, борода белая, с порядочной корзинкой мерзлых набагренных налимов, и Ося Бешеный, в ледяном рванье, с пешней в руках, с багорком и рыбацкой добычей в мешке. Катькнн отец, лохматый, в сосулях, глядел исподлобья на народ, на пленного, на подводы и ухмылялся вразумительно.
— Э — эх, жить весело… да жрать нечего! — промолвил он, присаживаясь на край саней. Вся его рваная охотничья сбруя, залитая водой и замороженная, не гнулась, стояла дыбом, скрежетала, как железо. Даже лапти и онучи звенели, когда он переступал этими ледяными глыбищами.
Растрепа не утерпела, тут же, при народе, сунулась к мешку смотреть, много ли наловил, набагрил отец налимов. А ведь на ней пальто какое, испачкать можно, как она этого не понимает! Нет, поняла, отошла опять к бабам. Ну и правильно, пальто следует беречь, второго такого счастья, наверное, не бывает в жизни. Только не надо воображать, что ты уже такая стала большая, сама прямо баба, раз в дареное пальто с лисой вырядилась. И в пальто ты все равно Катька Растрепа!
Тем временем Никита Аладьин, уронив на плечо голову, блестя темными выпуклыми глазами, обнимал австрияка, втолковывал ему ласково:
— Ну вот, камрад, теперь сообрази: дровишек у народа нема, кончились, холодище, потому — рождество на дворе… А в лесу господском сухостоя прорва… Зачем ему пропадать зазря, верна?
— Я! Я! — отвечал пленный, будто он понимал Аладьина.
— Ну, так слезай, камрад, генаша, с возу, пусть с богом едут по домам! — распорядился Никита и выразительно пригласил австрийца сойти на шоссейку.
— Зэр гут! — еще больше просиял, засветился морозным солнышком пленный, должно на самом деле поняв, чего от него хотят, и живо соскочил с подводы, с армяка на снег, долговязый, прозябший; принялся стучать башмаками с подковками, потирать крепко синие, худые руки, весело приговаривая: — Гут! Гут!
— Я тебе дам гут! — захрюкал, заорал Платон Кузьмич, очутившись наконец рядом с пленным. — Ты чему его учишь? — набросился он на Аладьина. и поросячьи лопухи его и обвислые щеки налились еще больше нехорошей кровью. — Эй, разойдись! Не ваше дело! Сами разберемся! — кричал он, поправляя накинутое Марфой, сваливающееся с плеч мохнатое пальто. — Дайте дорогу подводам!.. Степан, ты чего ждешь?