Но никто не давал дороги Платону Кузьмичу, не давал дороги Степану с подводами. Смолкла Фекла, испуганно глядя на управляла, как он спешит к ее воэу и не может протолкаться. Повернул в проулок, к своей избе, Ваня Дух, пошел торопливо, не оглядываясь. Перестал без толку суетиться и хлопать по штанам рукавицами глебовский мужичонка. Не светился больше, не кивал понятливо кепчонкой с длинным козырьком и тремя пуговками над ним австриец; он, как столб, торчал перед Платоном Кузьмичом, руки по швам, и не сводил с хозяина сумрачного, настороженно — неприязненного взгляда. Еще сильней тянула к себе узду, вырывала ее из рук Степана молодуха в шапке — ушанке, и гнедой мерин ее сызнова беспокойно рвался и пятился. А Быков не уходил с крыльца лавки и ничего уже не кричал управляющему, не пугал его простудой, сам замерзал в жилетке. Народ молча грудился и словно оттирал Платона Кузьмича и хромого Степана от подвод. Слышался один спокойный, ласковый говорок Никиты Аладьина:

— Я их всех добру учу, Платон Кузьмич. С пленным вашим маленько покалякал, а теперь вот с соседями разговариваю. Нехорошо, говорю, в чужую рощу с топором ездить. По грибы — пожалуйста, за дровами — как можно! Ай, срам какой, взаправду! Пускай гниет, валится сухостой, под ногами трещит, не ваше дело. Ломай его, жги, а трогать не смей. Вот что я им говорю… Знаем мы вас, соседушки дорогие, зна — аем: седня сухостой к рукам прибрали, завтра волжский луг задарма скосите, а там, глядишь, и до Барского поля доберетесь… Это что же получается, Егор Михайлович? — обратился он укоризненно к глебовскому мужичонке. — Чего нельзя, того и хочется?.. Ну нет, раз чужое взяли, — извольте платнть. Ничего, раскошеливайтесь, наш мужик — богач, бей его сильнее в брюхо — целковый зараз выскочит!

И не разберешь толком: или он смеется, Аладьин, себе в нитяную бороду, потешает народ, издевается над управлялом, то ли всерьез корит глебовских воровством. Ребятня нереглядывалась а ничего не понимала, косилась на управляла, на мужиков и баб.

Платон Кузьмнч, хмурясь, отдуваясь, достал папиросу, спички, принялся раскуривать, и обручальное кольцо на безымянном пальце, как всегда, ослепило Шурку. Он уставился на кольцо, а видел еще и рыжую щетину на толстом пальце.

— Ну, бабы — мужики, во сколько же оцените три воза гнилья? По справедливости! — обратился Аладьин к народу, и все оживились вокруг, и Платон Кузьмич, догадываясь, швырнул закуренную папиросу в снег.

А Катькин отец, отдыхая на краю саней, с интересом разглядывал топор, который он выдернул из жердей. Он потрогал лезвие, повертел топор в руках и громко, непонятно сказал:

— Без дела и топор ржавеет!

— Что — о? — зарычал, круто обернулся к нему Платон Кузьмич.

— А то… ничего нельзя, а все можно, — загадочно ответил Ося Бешеный и, дико захохотав, поднялся с саней и, громыхая рваньем, пошел с топором на Платона Кузьмича.

Тот побледнел, попятился.

— Что ты?! Что ты?!

Но дядя Ося уже швырнул топор на воз. Он мычал, бормотал, как обычно, свое, непонятно — безумное, давал всем нюхать кукиш.

— Чем пахнет? Гляди — а!.. Эх, мы — та — ри!

Собрал рыбацкое добро, косолапо, с треском и звоном затопал к мосту, к дому. А Капаруля протянул управлялу корзинку с морожеными темно — зелеными, как осиновые поленья, налимами с мраморно — белыми раздутыми животами, и в дремучей бороде его разверзлась яма:

— На уху… свеженькие… Сладкая уха из налима, с печенками!

Платон Кузьмич досадливо отмахнулся, вытер платком лоб и щеки.

А Никита все смеялся, разговаривал про дрова, точно он не видел ни Оси Бешеного с топором, ни Капарули с налимами.

— Назначай цену! Как скажете, так и будет! — говорил Никита.

— Да вместе с хозяевами из усадьбы — трешница, больше не стоит! — крикнул Косоуров.

— Дешево, ребята, — покачал головой Аладьин. — Из одного Платона Кузьмича сажень дров напилишь и наколешь.

Вот когда грохнул третий раз гром среди зимнего дня, посильнее и пораскатистее ружья в лесу! Хохотали оглушительно бабы и мужики, верещали, свистели ребята, дед Василий Апостол прикрыл варежкой рот, тряслась волжская борода водяного — Капарули, даже что‑то дрогнуло на каменно — злом, багровом лице глебовской молодухи. Сердито орал, брызгая слюной, управляло, хрюкал, не разберешь чего, Степану. Тот лаял в ответ, кидался, как с цепи рвался, к саням и лошадям, двустволка — шомполка болталась у него на ремне за спиной, мешала. А мужики и бабы, теснясь, двигаясь оранжево — огненной стеной, оттирали со смехом Степана и Платона Кузьмича все дальше от подвод с дровами. И голубым столбом торчал на шоссейке пленный австриец, изумленно хлопая белыми от стужи ресницами.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже