Наука жизни в реальном и в мечтательном мире давалась мучительно, странно, с трудом…

Неизломанного, без жестоких, хоть и скрытых страданий невозможно бы было отыскать между ними…

Он тоже мечтал, как они, но он был убежден, что торжество идеала зависит от всегда слишком слабых, разрозненных, единичных усилий людей. Он хорошо изучил, как медлительно брала история в прошлом, и у него не было никаких оснований считать, чтобы с сегодня на завтра она зашагала быстрей, если мы поторопим её или её об этом попросим. Нет, камень жизни долбят поколения. Сколько должно поколений упасть? Для истории вздор десять, двадцать, сто поколений, как вздор для неё тысяча лет.

Он находил, что жизнь никогда не справляется с нашими личными вкусами, что жизнь сама выбирает себе подходящее русло и тащит нас за собой. Мы отойдем в иной мир, а жизнь всё будет течь, как река, точно нас и не было вовсе.

Он не высказывал своих убеждений, и его молчание понимали по-разному. Одни полагали, что он себе на уме, ненадежный и хитрый, другие видели в нем недалекого увальня, без мыслей, без определенного взгляда на жизнь, третьи доходили до странного убежденья, что и пишет он просто так, без раздумий и мук, повинуясь лишь воле таланта, не сознавая, что выводит по бумаге перо.

Вот отчего он чувствовал себя посторонним везде, с кем бы ни сблизился, в какой был дом ни вошел.

Он никому не показывал, что чувствует себя посторонним, свое чувство он искусно, старательно прятал под маской сонливости, лени, под маской полнейшего равнодушия ко всему…

Многие почитали его маску лицом… тогда как он был строителем жизни, энергия созидания в любом проявлении была для него дороже всего, он только не отыскал себе дела по силам…

Река его жизни еле-еле текла…

Тут он ощутил, что забрался уже в непролазные дебри.

Он выбрался из них без усилий, ухмыльнувшись в душе, и вялым движением отодвинул тарелку.

Уверенность в себе возвратилась от этой откровенной ухмылки. Он стал естественней и спокойней. Его наблюдательность обострилась, ведь он и пришел сюда наблюдать.

У него подхватили из-под руки отодвинутую тарелку, подали чистую, положили баранины, овощей.

Баранина оказалась румяной и сочной. Он неторопливо разрезал её на куски. Осторожно попробовал. Редко бывает мясо мягче, вкусней. Однако и баранина могла нынче ему повредить.

Он пригляделся из-под ресниц.

Жевать стали медленней, неохотней, что означало только одно: подходило время речей.

Ну, речей-то он не боялся, хоть и не находил в них ощутительной пользы. Он любил слушать и мог слушать сколько угодно. Временами труднее было молчать.

Иван Александрович проверил свою сонливую маску.

Так и есть: звякнула вилка в хрустальный бокал. Тяжело, в три приема, с места поднялся Павел Васильевич Анненков, глядя немыми глазами прямо перед собой. Павел Васильевич стал ещё толще с тех пор, как они встречались в Симбирске, громадный живот лежал на столе, толстый лоб покрывали толстые складки, толстые губы выпячивались трубой, даже голос слышался толстым:

– Прошло пять лет со дня гибели великого Гоголя.

Звуки ужина понемногу, точно бы нехотя стали стихать.

– Великая трагедия завершилась!

Николай Гаврилович оторвал близорукий взгляд от гречневой каши. Нахмурились редкие брови Александра Васильевича. Аполлон Александрович отставил графин.

– В душе гениального сатирика шла непрерывная борьба. Это была борьба между наставником общества, желанием исправить его – и чистым искусством.

Василий Петрович, переставая что-то жевать, взглянул на оратора с сожалением.

– Если бы Гоголь ограничился ролью художника, он легко бы нашел положительные явления нашего общества и так же свободно вывел бы их, как им были выведены другие явления, которые всегда напоказ и которые первыми попадаются под руку. Если бы он предоставил таланту естественный ход, под пером его могли бы родиться картины, способные утолить жажду светлой, крепящей душу поэзии, жажду, которой он так мучительно страдал под конец. Сбитый с толку требованиями недалеких друзей и требованиями бесстыдных врагов, он не выдержал определенного натурой призвания, усомнился в возможности художественным путем достичь примирения с собой, овладеть обеими, неразрывными сторонами искусства и внес в него педагогический элемент, который в искусстве ничего ценного не создает, ибо наставление педагога есть отвлеченное определенье предмета, а не его свободное, непредвзятое изображение. Печальная судьба! Поучительный пример!

Иван Александрович возражал про себя, наблюдая, как толстый Анненков толстой струей наполняет бокал:

«Он не смолчал, не скрылся в свой внутренний мир, он сказал то, чего не сумели, не в силах были другие понять, и о нем говорили, чуть не в глаза, что он сумасшедший, и этим убили его…»

Медленно поднимая бокал, толстый Анненков возвысил свой толстый голос:

– Мы все здесь прямые наследники Гоголя! Пусть память о нем всегда останется светлой!

Анненков тяжело, с перерывами выпил до дна и грузно опустился на прежнее место, положив толстые руки на стол, продолжая стискивать толстыми пальцами хрупкую ножку бокала.

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Похожие книги