– Знамя, душа, болезненный юмор! Сквозник-Дмухановский не только во сне, но и наяву видел кругом себя свиные-то рыла, чего же мудреного, что даже Хлестакова принял за человека. Тут и не Хлестакову рад будешь, увидеть бы, разыскать. А наши милые люди, наши добрые современнички, из числа высокомысленных, первым, разумеется, делом, наблюдая окрест одну слякоть и дрянь, потому что ведь не слепые они, с остервенением приглашают сограждан любить даже то, на что по совести следовало бы только плевать. Кто ж говорит, идеал прекрасен, как осетрина вот с хреном, и по безмозглым башкам, которые в осетрине увидели идеал, надобно лупить кирпичом, пока они от осетрины в самом деле не перейдут к идеалу. Так-то-с… да-с!..

Что-то выбирая с тарелки, монотонно двигая челюстями, с сонными, словно пустыми глазами, Иван Александрович размышлял:

– Вот оно сколько теорий у нас… сколько формул, систем… и все начинены раздором, враждой… и не согласиться, не спорить нельзя… Душа, разумеется, необходима, искусства без увлечения, без души не бывает нигде, никогда… искусству надобен идеал… даже если неуловимый, не выразимый словами… самостоятельность мысли… критическое отношение к грязной действительности… и черт знает что ещё нужно, чтобы добраться… до неприкосновенных вершин, где сияет Сервантес, Гете, Шекспир… Их-то никто не учил, как надо писать… и они никому не сказали… всё самому, самому… Сервантес, Гете, Шекспир под формулы не подходят… Формула не сделает Пушкиным, не сделает Гоголем… Из чего ж бесноваться?.. Здесь надобно ужинать, а не драться, а дома… дома стихи создавать, романы, критические статьи… самые глубокие, самые совершенные, глубже и совершенней которых ещё не бывало на свете… и опять же не драться, не доказывать никому, кто совершенней, кто лучше, кто умней написал… не нам и судить… вот бы и всё… Где же добродетели-то, исходящие из светлых начал?..

Опустив голову, с удивлением разглядывая пустую тарелку, он вспомнил, что у него печень больна, и стало неловко, обидно и жалко себя: раздумывал о высоком, и глядь – опять боли в печени, опять бессонная ночь…

Он огляделся, норовя потихоньку уйти от греха, однако Дружинин строго поглядел на него, ожидая чего-то, даже чего-то властно требуя от него.

Почувствовав себя виноватым, он торопливо положил себе на тарелку две ложки чего-то и принялся усердно жевать, не разбирая вкуса, делая сосредоточенный вид.

Выпрямляясь на стуле, скрестив руки на крахмальной груди, Александр Васильевич возвысил холодный вежливый голос:

– На одних «Мертвых душах» наша словесность не проживет. Нам нужна, нам необходима поэзия. В последователях Гоголя именно поэзии мало, именно поэзии нет в излишне реальном направлении многих новейших деятелей на поприще желанного воспроизведения действительности. Возвращение к поэзии Пушкина – это общее наше спасение, это крик нашего истомленного сердца.

Рассеянно оглядываясь по сторонам, сутулясь всё больше, вздохнув тяжело, Николай Гаврилович возразил неторопливо и вяло, точно бы продолжая усмехаться в душе:

– Пушкина давно признали великим, его имя сделалось священным авторитетом для каждого русского, как, скажем, имя Гете для немца. Каждый почитает Пушкина, никто не находит неудобным для себя признать его великим писателем, потому что поклонение Пушкину не обязывает ни к чему, понимание достоинств Пушкина не обусловлено никакими качествами характера, никаким особенным настроеньем ума, точно так же, как ни тепло ни холодно никому от сочинений великого Гете. Пушкин равно приветлив и утонченно деликатен со всеми, к Гете тоже может всякий явиться, ковы бы ни были его права на нравственное уважение. Уступчивый, мягкий, в сущности, довольно равнодушный ко всему и ко всем, Пушкин не только не оскорбит никого явной суровостью, но даже ни единым щекотливым намеком.

Иван Александрович тоже раздумывал о мягкости Пушкина и о том, может ли быть жестоким искусство, должно ли оно сеять вражду, оскорблять, а Николай Гаврилович, помолчав, тряхнув головой, на которой затрепетали теперь совсем рыжие волосы, поднял глаза и, всё более разгорячаясь своими словами, со страстью сказал:

– Кто гладит по шерсти всех и всё, что его окружает, тот, кроме себя, не любит никого и ничего, кем довольны все, тот не делает ничего доброго, потому что добро невозможно без оскорбления зла, кого никто не ненавидит, тому никто ничем не обязан!

Иван Александрович подумал о том, что всё это, отнесенное к человеку, может быть, справедливо, хотя редко бывает агрессивным добро, но чаще бывает страдающим и бессильным, однако в искусстве, должно быть, совершенно иные, прямо противоположные мерки, именно потому, что искусство не повторение, не копия, не суррогат, в искусстве достигает вершины именно тот, кто всех любит, всё понимает. Он бы хотел возразить, слыша, как возмущенно закипает в душе:

«Целое поколение обязано Гете, который выразил тоску безысходности, когда Германия дремала в обломовском сне, и молодые немцы недаром пускали себе пулю в висок, держа в другой руке «Страдания юного Вертера»…»

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Похожие книги