Писемский неуклюже поворотился всем своим телом, угрожающе вздыбилась грива волос, сатанинский пламень вспыхнул в черных глазах:
– Стыдно, глупо, неприлично, бездарно становиться под чужое знамя, идти чужим направлением, пусть даже направлением Гоголя. Своим путем надо идти, не насилуя себя, но оставаясь строгим к себе в эстетическом и в нравственном отношении. Вы требуете от искусства дидактики, поучения, а у нас ни Пушкин, выпевший «Онегина» и «Капитанскую дочку», ни Лермонтов, нарисовавший «Героя нашего времени» неотразимо крупными чертами, нисколько не помышляли о поучении и касательно читателя держали себя так: «На, мол, клади в мешок, а дома разберешь, что тебе пригодно, что нет». Ежели художник иначе себя поведет, так он может перепортить, испакостить всё. Роман, как всякое художественное произведение, должен быть рожден, а не придуман по рецепту из прописей. Тогда лишь возможно говорить в нем стране своей, по моему крайнему разумению, сообразуясь со средствами своего таланта, хотя, может бить, и несколько суровую, но все-таки правду про неё самоё. Желать можно только, чтобы дело было в умных, умелых, честных руках. Вот – так-с.
Одним духом опорожнив полный стакан, дрожа, оживая прежде точно мертвым лицом, Григорьев внезапно вскочил и закричал возмущенно, сильно взмахивая стиснутым кулаком:
– У всякого писателя свое задушевное слово, это именно слово призван он сказать миру, ибо оно-то именно миру и нужно, как новое слово, потому что оно дело души, потому что оно прямо вылилось из неё, потому что оно – последняя правда души о ней же самой и о её целостном понимании Божьего мира, оно центр этого малого мира в его борьбе и страданием купленном отождествлении с центром мира великого. Душа художника – вот единственный источник искусства. Бездушно – одно ремесло!
Смаху ударив кулаком по столу, так что подпрыгнула и зазвенела посуда, Григорьев возвысил голос вдохновенно и зло:
– Отношение к действительности Николая Васильевича, которое выразилось по преимуществу в юморе, этот горький смех, карающий, как Немезида, потому что в нем слышится стон по идеалу, смех, полный любви и симпатии, смех, возвышающий моральное существо человека, такое отношение могло явиться правым и целомудренным только в цельной натуре истинного художника. Не все даже уразумели тогда, когда он появился, вполне эту любовь, действующую посредством смеха, это горячее стремление к идеалу.
Тыча перстом в Николая Гавриловича, с суровым и строгим покрасневшим лицом, Аполлон Александрович закричал возмущенно, разом выходя из себя:
– Для вас, как для больше части так называемых умников, понятна только форма в произведениях Николая Васильевича, очевидно только, что новая руда открыта великим поэтом, руда анализа повседневной, обыденной жизни. На то самое, на что Николай Васильевич глядел с любовью к всенепременнейшей правде, к светлому идеалу, вы глядите только с личным убеждением или полуубеждением, вернее сказать.
Морщась, презрительно щуря глаза, опустив нервно дрожащую руку на стол, Григорьев внезапно сорвался с крика на угрожающий шепот:
– Отсюда, из этого внешнего понимания Гоголя ведут свое начало сатирические очерки, которые кончаются вечным припевом: «И вот что может сделаться из человека!», эти повети, в которых по воле и прихоти автора с героями и с героинями, задыхающимися в так называемой «грязной действительности», совершаются самые удивительные «превращения», в которых всё, что окружает героя и героиню, намеренно изображают карикатурно.
Поправляя спутанные, торчащие клочьями волосы, Григорьев устало закончил, мрачно озираясь вокруг:
– Творчество Гоголя проникнуто сознанием идеала, так называемая натуральная школа измазана болезненным юмором поверхностного протеста, и потому Гоголь вошел в число великих гениев, а натуральные, которых вы превозносите за верность будто бы направлению Гоголя, лишенные страстной любви к идеалу вселюбящего, всепрощающего, незлобивого человека, не в силах создать ничего, что выходило бы из рамок посредственности.
Сжимая и разжимая длинные пальцы умной руки, собирая в складки тяжелую скатерть, не замечая грустным невидящим взглядом, как перед ним шевелились тарелки, бокалы, рюмки и вилки, плеская вином, Хомяков страдальческим голосом возразил:
– У Николая Васильевича душа была мягкая, ранимая, душа художника милостью Божией. Его душа не могла быть достаточно строгой да и всю свою наличную строгость обратила против себя же, в конце концов убив слабое тело. Для труда его нужны были нервы железные и душа святого подвижника.
Возмущенно дергая головой, Салтыков пробурчал ругающим рокочущим басом: