Он прикрыл плотно дверь, воровато, но с очень серьезным лицом, опять не смеясь, побродил взад-вперед, осторожно, старательно поправил в вазе цветы, с пристальным вниманием оглядел пустую ровную поверхность стола, смахнул незаметную пыль, заглянул одним глазом в чернильницу, в которой к его удивлению оказались чернила, тихонько извлек из потертого дорожного чемодана полузабытую рукопись, словно бы украдкой присел, таясь от себя, бережно разложил перед собой пожелтевшие разнокалиберные листки и клочки и медленно, с опаской, с невольным опять-таки трепетом принялся перечитывать первые главы, в которых добродушный Илья беспокойно ворочался на широком диване, спорил с сердитым Захаром и отбивался от посетителей, которые тащили его Бог весть куда.
В общем, выходило не так уж и плохо, как он это себе представлял, истомленный хандрой. Разумеется, несколько реплик устарело от времени, и он тут же без сожаления вычеркнул их, почти машинально заменяя другими. Кое-где выправил неизбежные шероховатости слога, большей частью, к его удивлению, ровного, тут же без усилия сгладив эти шероховатости более верными, в ритм попадающими словами, встававшими сами собой на места. Дочитал до конца.
Конец был оборван внезапно и настолько давно, что он позабыл обстоятельства, которые тогда помешали ему, однако припоминать их не стал, словно бы не было времени припоминать, словно бы он куда-то ужасно спешил.
Посидел, не веря собственным впечатлениям, опасаясь всё это спугнуть, не шевелясь, пристально глядя прямо перед собой, видя только наполовину исписанный лист и особенно его нижнюю часть с обширным белым пятном, не то задевавшим его самолюбие, не то режущим глаз своей белизной.
Обмакнул осторожно перо, проверил, не набралось ли слишком много чернил, чтобы не сделалась клякса, которой бы он не стерпел.
Чернил набралось в самую меру. Этим обстоятельством он остался чрезвычайно доволен, чуть склонил голову и ещё раз задумчиво оглядел кончик пера, проверяя, не было ли на нем волосинки.
Вписал последнюю фразу в главу, которая точно жила в нем давно и теперь только выла наружу, пригнул ниже голову и с любопытством поглядел на неё.
Весело и свежо поблескивали тонкие нити чернил.
Вот этого он не ожидал никогда… чтобы в отпуске… в Мариенбаде… на водах… больной…
Впрочем, так, пустяки… листика два или три… поразвлечься немного… движение соков… рыжий велел…
И, не веря себе, иронически щуря глаза, без улыбки, он неторопливо скрестил в середине страницы две жирные косые черты, образовавшие римскую цифру, и с перерывами, обмирая после каждого слова, вздыхая на запятых, ища, проверяя, отбрасывая и вновь находя варианты, он стал осторожно писать, ощущая нервный трепет в груди:
«Только что храпенье Ильи Ильича достигло слуха Захара, как он прыгнул осторожно, без шума, с лежанки, вышел на цыпочках в сени, запер барина на замок и отправился к воротам…»
У ворот, разумеется, уже собрались, но только он задался вопросом, кто собрался и как был ими встречен Захар, как всё разом пропало, точно провалилось сквозь землю, и одна эта первая фраза новой, десятой главы подтвердила ему, что действительно было, что всё это не бред и не приснилось во сне.
Он ещё посидел ад молчаливым листом, пожелтевшим от времени по краям и несколько поистершимся на углах, но голова уже сделалась по-обычному тяжелой и мутной, ни одного нового слова так и не чухнуло в ней.
Он швырнул с такой досадой перо, что тонкий кончик его обломился, запер рукопись в ящик стола, засмеялся со злостью, тщательно проверив надежность замка, и с мрачным видом побрел на обед.
Он сидел за столом в большой зале, брюзгливо глядя перед собой, много, против обыкновения, ел и всё ждал, тоскуя и язвительно хохоча над собой, что вот-вот снова явится то, что нежданно-негаданно вспыхнуло за час перед тем.
Ничто не явилось, ничто не пришло, только сделалось чересчур тяжело на желудке от обильной еды, и он долго с хмурым видом шагал, хлопоча о правильном ходе пищеварения, ворча на себя, что разыгрался, как мальчик, словно бы с умыслом не уточняя, относилось ли ворчание к неосторожности за обедом или к тому, что решился, и где, в Мариенбаде, писать, на чужой стороне, точно Гоголь какой, когда и дома-то, в своем привычном, обжитом кабинете, слишком давно не имел охоты писать, однако во время прогулки, как будто нечаянно, завернул в небольшую уютную лавочку, как-то собой вставшую у него на пути, долго разглядывал, хвалил качество, глаз от чуда цивилизации не мог отвести и купил-таки, как будто без надобности, а так, устоять перед соблазном не смог, целую десть прекрасной писчей бумаги, вызвав явное удивление молодого приказчика, в этом курортном местечке привыкшего торговать по листам, которые употреблялись жаждущими целительного действия вод на записочки или на письма к родным.