Стыдливо прижимая эту несообразность к себе, выбирая побезлюдней пути, он пробрался к себе и с тем же язвительным хохотком положил бумагу на стол, уверяя себя, что и не подумает десть распечатать, разве придется Юниньке написать и потешиться над несуразным её предсказанием, тогда, в Петербурге, он едва успел залезть в дилижанс.
Перед ужином он долго ходил, спокойно, размеренно, дыша полной грудью, отчего-то наблюдая за тем, чтобы себя слишком не утомить, не задаваясь вопросом, какие могут быть в отпуске лишки и за какой надобностью он вздумал беречься, когда рыжий немец велел ходить доупаду.
Утром, открыв тотчас глаза, он приметил желтеньких бесенят, озорно мигавших и смеявшихся с полу. Тотчас, не заслоняя собой веселых зайчат, возникла фигура с висячими бакенбардами, приглушенно заговорили степенные кучера, приветствуя старика у ворот обыкновенного доходного дома из пяти этажей.
Он выскользнул, опять осторожно, из дома, весь собравшись в комок, стараясь сберечь в себе старика, первым выпил три стакана целебной воды и два часа широко и бодро шагал по пустынному променаду, лихо взмахивая легкой бамбуковой тростью, а едва полусонный хозяин открыл заведение, был уже там, распугав воробьев, почти залпом, рискуя обжечься, выпил утренний кофе, оставил на блюдце, не дожидаясь куда-то запропавшего кельнера, цинковые монетки и таким бойким шагом помчался домой, что вызвал недоумение неторопливо бредущих больных, нисколько не смущаясь их удивленными взглядами, почти и не глядя по сторонам.
Дома, рассовав как попало шляпу и трость, он отпер замок одним поворотом ключа, выхватил долгожданную рукопись и с такой силой вдвинул ящик на место, что он бухнул, как выстрел.
И вот перед ним сидел старик с бакенбардами в тесной куче конюхов, дворников, слуг.
Боже мой!
Он чуть не заплакал от счастья. Если бы вдруг настоящий Захар, не придуманный им, а живой, собственной персоной встал перед ним, и лживый, и пьяный, и с вечным грубым ворчанием, он бросился бы на шею к нему, непременно бы бросился, одолев брезгливость, застенчивость, не замечая ни перегара, ни лжи. Этого ленивого, порочного, грязного старика он любил сейчас с такой силой, с какой, может быть, никогда никого не любил, даже ту, которая до такого отчаянья не любила его.
Слова, едва он сел и придвинул бумагу, с такой стремительной силой побежали с пера, что он едва поспевал улавливать их нестойкие, зыбкие, слабые тени.
Рука задрожала, алчно, от счастья, но он по опыту знал, что нетерпение надо сдержать, чтобы не портить письма, с поспешной медлительностью раскрыл портсигар, покопался и выбрал сигару, однако, уже тут не сдержавшись, так чиркнул спичку, что спичка с легким вскриком сломалась, две другие тоже хрустнули в стиснутых пальцах и лишь четвертая вспыхнула наконец колючим маленьким огоньком.
Он раскурил сигару и глубоко затянулся. Нетерпение поостыло немного, разгоряченные мысли потекли поровней, но все-таки были слишком ещё горячи, и он заставлял себя отбирать и взвешивать их, хотя это удавалось с трудом, хватался порывисто за перо, порывисто бросал его на чернильный прибор, не всегда попадая на стойку, суетливо подбирая его, водворяя на место, порывисто затягивался сигарой, так что табак потрескивал в ней, чуть посвистывал обильно и с силой втянутый воздух.
К прежней прозрачной иронии над забубенным Захаром неожиданно примешалась заметная капля любви, и, к его немалому удивлению, Захар оказался ещё посложней, чем он перед отпуском слегка поправил его, хотя загубленным постоянным бездельем, но человечески милым, с угольками давно перегоревших светлых начал, которые могли бы вспыхнуть последним огнем, в этом он стал убежден, истинный Бог, что могли.
Он с немой радостью, с робким недоумением, даже с каким-то испугом глядел на этот обновленный, более стройный и выпуклый образ, достоверный до зримости, только что не живой, которого ещё минуту назад не было перед ним. Образ явился мгновенно, без каких-либо обдумываний, раздумий над ним, превзошел прежний, когда-то задуманный разносторонностью, многозначительной глубиной и представился абсолютно готовым, знай пиши да пиши, недоставало каких-то мелких деталей, а это уж вздор, подробности, мелочи, пустяки, – подробности, мелочи, пустяки он с самого детства чрезвычайно любил и со временем сделался истинный мастер на них.
Мысль о подробностях, о мелочах, о деталях точно освободила его от оков. Сила фантазии всё прибывала. Он ощущал, как что-то непривычное совершалось с лицом. Лицо точно сдалось, точно сделалось меньше. Глубокая складка легла между сдвинутых, мужественно окрепших бровей. Нахмуренные глаза глядели строго, пронзительно, властно. Решительно стиснулся рот. Даже бакенбарды, казалось, сделались гуще.
Он вдруг осознал: бранит Захар барина, а тронь кто-нибудь посторонний Илью Ильича, и тот же Захар в остервенением кинется на обидчика в драку.
Как он вырос, милейший Захар!
Хорошо, хорошо…