— От ты пишешь: «В Китай-городе незнамо кто похитил кошель, в котором было…», не важно, сколько было. Похитил! А ты спросил у челобитчика, сам-то он этого похитителя видел?
— Спросил. Говорит, не видал.
— Ну, вот! А ты что записал? «Похитили»! А может, растяпа челобитчик сам его потерял, а? Может такое быть?
— М-может.
— Вот и я о том… Так и писать надобно — кошель, мол, исчез при невыясненных обстоятельствах. А ты сразу — «похитили». Потом батюшка боярин Семен Никитич нас же носом ткнет — чего похитителя не нашли? А никакого похитителя, может, и не было. Много тут, по приказам, разных растяп шляется. Уловил суть?
— Уловил, Ондрей Васильевич.
Ого! Иван покачал головой — не много ль возомнил о себе Ондрюшка? Ишь — «Ондрей Васильевич». Махнув рукой бегущему к крыльцу Митьке, молодой дворянин вошел в приказную избу и с порога ехидно осведомился, с каких это пор подьячих с «вичем» именовать стали?
— Так это — из уважения. — Ондрюшка Хват расплылся в улыбке. — Верно, Пороня?
Пухлолицый писец поспешно кивнул и поздоровался:
— Здрав будь, Иван Леонтьевич.
Ух, собака! Тоже с «вичем» назвал. Этакий лизоблюд далеко пойдет. Однако ничего не скажешь, приятно.
Подьячий Ондрюшка Хват ухмыльнулся. Тоже тот еще был змей — умен, верток, злохитр. Но службу, надо признать, знал, хоть и крючкотвором слыл знаменитым. А ведь с виду не скажешь — этакий простоватый мужичонка с нечесаной светло-русой бородой, носом картошкой и серыми, навыкате, глазами. Ну, самая, что ни на есть, деревня.
— Там, в людской, чернила да бумага с песком, Иване. Приставы с утра принесли. Ты бы послал своих, а то ведь, сам знаешь, как у нас бывает — можете и без чернил остаться.
— Вот за это, Ондрей, благодарствую, — искренне поблагодарил Иван. — Хорошо, что сказал… — Он обернулся к подошедшему Митьке. — Слыхал?
— Слыхал, — кивнул тот. — Посейчас с Прохором и сходим.
— Ну, добро…
Еще раз поблагодарив подьячего, Иван отправился в приказную горницу, пожалуй, самую маленькую изо всех, имевшихся в «избе», — на троих много ли надо? Войдя, перекрестился на висевшую в углу икону и уселся за стол лицом к двери. Пора было начинать составлять отчет — юноша почистил пальцами кончик гусиного пера, обмакнул в чернильницу… ага! Чернила-то высохли! Вовремя послал своих за новыми! Молодец, Ондрюшка, предупредил. Только не опоздали бы парни, а то потом ходи по горницам, побирайся: «А нет ли у вас, случайно, чернилец?», «А подайте бумажки хранцузской, а то мы всю свою исписали», «Песочком речным не богаты ли?». Было, было уже такое, особенно по-первости. Вся канцелярия обычно доставлялась в приказ раз в месяц, в пятницу либо в субботу, перед выходным. Суббота считалась коротким днем (конечно, если не было каких-нибудь важных и неотложных дел), и обычно все приказные заканчивали работу, как предписывалось «Уставом», «за три часа до вечера», то есть до темноты, — зимой, считай, почти сразу после полудня. В остальные же дни, кроме воскресений и двунадесятых праздников, сказано было «приказным людем, дьяком и подьячим, в приказех сидеть во дни и в нощи двенадцать часов».
Сегодня как раз была суббота, и радостный приказной народец — дьяки, подьячие, пристава, писцы — уже потирали руки в предвкушении долгожданных выходных. А кое-кто, если не было боярина либо его первого заместителя — «товарища», умудрялся, сославшись на какие-нибудь дела, покинуть родную контору еще до обеда. Так обычно всегда поступал и хитромудрый подьячий Ондрюшка Хват.
За дверью послышались веселые голоса — Митька с Прохором, видать, все же урвали толику писчих принадлежностей. Хорошо б, коли так, спасибо Ондрюшке!
Поспешно вскочив из-за стола, Иван самолично отворил приятелям дверь.
— Во! — весело ухмыльнулся Митрий. — Смотри-ка, Проша, — дворяне московские уже нам с тобой двери открывают.
— Ла-адно, — Иван отмахнулся и довольно потер руки. — Вижу, неплохо взяли!
Взяли и в самом деле неплохо: два ведра чернил — хороших, темно-коричневых, ящик с белым речным песком — присыпать написанное для скорейшего высыхания — да кипу нарезной бумаги. Ведра Митька, отдуваясь, поставил в угол, Прохор же определил песок и бумагу на специальную полку.
Иван вытащил один листок, посмотрел на свет, рассматривая водяные знаки:
— Зубчатая башня на щите — чей герб? Митрий, не помнишь?
— А какой щит?
— Да черт его… — Московский дворянин почесал затылок. — Тут и не разберешь особо — то ли закругленный гишпанский, то ли заостренный французский… Но не треугольный и не овальный — точно.
— Может, германский? — Митрий взял листок, присмотрелся. — Нет, не германский… Слушай, Иване! — Парнишка вдруг хлопнул себя по лбу. — Вот ежели эту башню да залить золотом, а щит выкрасить красным…
— Постой, постой! — Иван вскинул голову. — Золотая башня на червленом поле… Канн! Это ведь Канн, Нормандия…
— Вот именно. Хорошую бумагу ныне прислали.
А Прохор ничего не сказал, лишь улыбнулся смущенно — в нормандском городе Канне осталась у него пассия, одна… гм… хорошая женщина…
Улыбка бывшего кулачного бойца незамеченной не осталась.