Больше записей в трудовой книжке Г. по сути и не было. Перебивалась как машинистка-надомница разовыми заработками, чуть позднее на условиях сдельной оплаты разбирала архивы в Гослитмузее, других бумагохранилищах — словом, всю жизнь едва сводила концы с концами[696], а жила совсем другим. Тем, что в 1928 году она в санатории «Узкое» полуслучайно познакомилась с О. Мандельштамом и его женой и, спустя некоторое время, стала «своей» в кругу А. Ахматовой и Б. Пастернака, М. Петровых и Л. Чуковской, Б. Эйхенбаума и В. Шкловского.
На каких правах? Хотелось бы думать, что на правах друга. Однако, при всем коленопреклоненном почитании мандельштамовских стихов, природную обидчивость ли, чувство ли собственного достоинства со счетов не сбросишь, и уже в самом начале отношений для Г. «стало слишком очевидным, что Мандельштамы хотят иметь во мне не друга, не соратника, не почитателя поэта, а раба, полностью отрекшегося от своей личности и от своей жизни»[697]. Да и Н. Харджиев, десятилетиями по-дружески опекавший Г., не упустит, — как она рассказывает, — возможности напомнить: «„Почему-то к вам все относились, как к чему-то низшему“. Я не доросла, значит, ни до Харджиева, ни до Надьки[698]. Вот они все такие»[699].
Увы, они — поэты, харизматики и эгоцентристы — в самом деле такие. Так что можно либо благоразумно отойти в сторону, либо действительно им служить, и Г. служила бескорыстнее и преданнее, чем кто-либо. Могла бы жестоко пострадать, когда Мандельштам на допросе упомянул ее среди тех, кому он читал свою самоубийственную антисталинскую инвективу. Но, Бог милостив, не пострадала[700], и значит, по-прежнему спасала его рукописи, и значит, — рассказывает Г., — «как только я получила первые деньги, я поехала в Воронеж» — к сосланному и уже обреченному Мандельштаму.
Да и ее одна на всю жизнь любовь к Л. Гумилеву, которую сама же Г. назовет «лишней», что как не служение? Ведь с самого же начала было понятно, что самоуверенный красавец и сердцеед, к тому же еще и на девять лет моложе Эммы Григорьевны, взаимностью на чувства «этой дурнушки» не ответит. Так что знала она все, обо всем догадывалась, но десятилетиями боролась за его освобождение, вернее за череду его освобождений из тюрем и лагерей с такой самоотверженностью, что… лучше воздержаться от комментариев.
А сказать о том, что сжатые, будто пружина, интеллект и темперамент Г. толкали ее и к поиску самостоятельного поля деятельности. Сначала она по совету А. Ахматовой занялась изучением биографии Н. Гумилева («Нелегально, конечно. Ну, не то чтобы нелегально, но — не для публики, даже не для знакомых»)[701]. А потом — по советам на этот раз Б. Эйхенбаума и Н. Харджиева — перед Г. на всю уже жизнь «приоткрылась дверь в мир исследовательской работы, совершенно незнакомой публицистам, пропагандистам и авторам исторических романов»[702]. В январе 1936 года она делает в Пушкинском Доме первый доклад о «кружке шестнадцати», в который входил юный Лермонтов, в январе 1938-го печатает статью о некрасовском «Современнике» в журнале «30 дней», в апреле того же года читает доклад в Лермонтовской комиссии Института мировой литературы…
Работы, как и в дальнейшем, неброские, но все, как говорится, на сливочном масле, на источниках, впервые вводимых в научный оборот, так что ее стали называть «поэтом архивов»[703], и В. Шкловский, отметивший, что Г. «не пишет книги о книгах, а находит новый ход», подытожил: «Это и есть писатель, то есть первоисточник, а не обработчик»[704].
Сказано это было в мае 1943 года, когда Г. в очередной раз отказали в приеме в Союз писателей, несмотря на самые лестные рекомендации Б. Эйхенбаума, Н. Бродского, И. Андроникова, М. Цявловского[705]. Ходатайство В. Шкловского не сработало тоже, так что Г. на птичьих правах и, — как заметила А. Ахматова, — в положении «хуже худого»[706] пришлось прожить еще два десятилетия: в годы войны недолгая служба секретарем у К. Чуковского и опять обрыдшая до смерти машинопись, опять архивы, опять редактирование чужих статей и редкие собственные публикации.