Они-то и сейчас памятны, и сейчас составляют основу глазковских изданий. Но тогда… Время шло, жизнь перевалила за войну, и даже Г. стало, вероятно, уже невозможно жить с тем ощущением, с каким прошла первая половина жизни: «Я отщепенец и изгой / И реагирую на это / Тоской / Поэта». Да и к тому же: раз, мол, «мне мир златые горы дать / Не захотел. Мне не понравилось / И надоело голодать». Он, поэт «блестящего таланта и трагической искренности», — 21 февраля 1948 года записал в дневнике Д. Самойлов, — «чувствует страшный тупик, в который зашла „глазковщина“»[803].
Рубежным стало лето 1949 года, когда в журнале «Октябрь» появилось глазковское стихотворение «Миллионеры», где в полном соответствии с установками Агитпропа американскому бездельнику, получившему в наследство миллион долларов, противопоставлялся советский летчик, счастливый тем, что он налетал миллион часов.
Что ж, стихи ничем не хуже тех, что печатались тогда во множестве. Но и не лучше ничем; даже прославленная версификаторская изобретательность Г. и та куда-то подевалась. Ёрник, «юродивый Поэтограда» выучил правила чужой для него игры: «Я воспринимаю Советскую власть, / Как осень и зиму, весну и лето». И естественно, что, принявшись, — по оценке Л. Лосева, — писать стихи «от лица идиота, зазубрившего лозунги начальства»[804], Г. стал появляться на газетных и журнальных страницах все чаще. И в Союз писателей его со временем приняли, и первая книжка не сразу, но подошла — «Моя эстрада» (Калинин, 1957). За нею следующие двенадцать, никем не замеченные, — вплоть до однотомника в издательстве «Художественная литература» (1979).
Г. дважды еще попытался, впрочем, рыпнуться — дал подборочку в неподцензурный «Синтаксис» А. Гинзбурга (1959), попробовал в 1964 году с М. Лукониным переправить в Чехословакию рукопись, стихи в которой, — как доложил в ЦК председатель Госкомпечати П. Романов, —
являются ущербными, имеют неверное политическое звучание, написаны на низком идейно-художественном уровне, пронизаны духом безудержного самовосхваления и прославления собственной гениальности[805].
Однако, — говорит биограф поэта, —
вернуться к себе прежнему не удалось. Все, что составляло острое глазковское своеобразие — ирония, эксцентрика, игра, — было утеряно. Стихи становятся «никакими», приводя на ум раннее глазковское краткостишие: «Что такое стихи хорошие? / Те, которые непохожие. / Что такое стихи плохие? / Те, которые никакие»[806].
Может быть, и правда ему было снова «надо с ума сойти, / Чтоб, как прежде, писать стихи для / Очень умных, но десяти…» И, может быть, лучшим напоминанием о Г. останется сыгранная им в фильме А. Тарковского «Андрей Рублев» (1966) роль «летающего монаха», который на самодельном воздушном шаре попытался подняться в небо, но разбился насмерть.
Соч.: Избранное. М.: Худож. лит., 1989; Самые мои стихи. М.: Слово/Slovo, 1995; Хихимора. М.: Время, 2007.
Лит.: Воспоминания о Николае Глазкове. М.: Сов. писатель, 1989;
Горбаневская Наталья Евгеньевна (1936–2013)
Все, кто встречался с Г., вспоминают в первую очередь ее легкость на подъем и ее подвижность — в молодости и не только в молодости она любила передвигаться автостопом, стремительно меняла города, занятия, компании. Да вот хоть образование взять — из МГУ, куда Г. впервые поступила в 1953 году, она исключалась дважды, пробовала стать почему-то киномехаником в прибалтийском Советске, пыталась поучиться в Тбилиси, пока в 1964-м не получила, наконец, как заочница диплом филфака Ленинградского университета.
С детства писала стихи и всюду все с той же легкостью обрастала друзьями: со студенческой скамьи была знакома с С. Аверинцевым и В. Непомнящим, И. Виноградовым и Н. Светловой (в будущем Солженицыной), захаживала в «мансарду окнами на Запад»[807], вообще сблизилась с поэтами-смутьянами, пользовалась дружеским расположением М. Юдиной и Ю. Лотмана, И. Бродского и А. Ахматовой[808]. Официозом принципиально не интересовалась, стихи для печати почти никогда не готовила[809], но в кругу катакомбной культуры знала всех и ее знали все.
А однажды, — вспоминает Г., —