— Если мне брезжит впереди какая-нибудь неприятность или горе, — мягко сказал Димов, — я всегда точно знаю, что мне предстоит пережить и через что пройти, пока я не поборю эту неприятность или не примирюсь с нею и не успокоюсь. Называется — жизненный опыт… Всегда все видеть вперед. Ты помнишь последние любовные стихи Дениса Давыдова?
— Да… «Ты взгляни, молю, на тоску мою, и улыбкою, взглядом ласковым успокой меня, беспокойного, осчастливь меня, несчастливого».
— Ты знаешь, кто она была, эта девушка?
— Пензенская помещица Золотарева. «Девушка выдающегося ума и образования». Это из отзыва современника…
— Ей было восемнадцать, а ему пятьдесят. Так, кажется? Он посвятил ей, пожалуй, лучшие из своих любовных стихов. И ушел с ее пути. А потом — умер.
— Умер не сразу, а через три года, — сердито сказала Оля. — Потому что испугался. А мог бы прожить счастливым эти три года. И может, жил бы еще.
— Может быть, — сказал Димов. — А возможно, умер бы еще раньше. «Успокой меня, беспокойного…» В твоем возрасте не умеют успокаивать…
— Ты прав, — хмуро сказала Оля. — Как всегда. До отвращения прав.
— Это тоже из жизненного опыта, — усмехнулся Димов.
— Я не знаю, сколько лет тому рыжему с хвостом, — помолчав, сказала Оля. — Но то, что я такая же глупая, как он, — это верно. И тут ты прав. Опять прав… Но мне осточертели эти разговоры на тему «вы» и «мы». «Вы» — хорошие. «Мы» — плохие…
— Нет, — ласково и шутливо сказал Димов. — Вы тоже хорошие и во многом, наверное, лучше нас. И брюзжим мы из зависти… Мы ездим на работу на троллейбусах и в метро. А вы не задумываясь роскошно тратите последний рубль на такси, а потом обедаете сигаретами. Мы любим работать в тишине. А вы умеете готовиться к экзаменам или писать диссертации и вообще жить круглые сутки под грохот магнитофонов с выходной мощностью в пять ватт. А нам завидно, нам до слез обидно, что у нас не такие крепкие нервы и что мы уже не способны на большие и малые безрассудства.
Оля отвела от него взгляд и смотрела куда-то за спину Димова, погруженная в свои, как всегда, недоступные ему мысли. Одно только можно было сказать точно: мысли эти были невеселые.
Он смотрел на ее ставшие сумрачными, потерявшие блеск глаза с полосками туши на верхних веках, над ресницами, на маленький, упрямо сжатый рот, на отяжелевший подбородок и думал о том, что нет никакой возможности что-то вразумительно объяснить ей, потому что его благоразумие лишь раздражает ее. И она права: благоразумие — это у нее будет потом, это ей еще предстоит в ее долгой, отдельной от него жизни.
И еще она будет права, если спросит его напрямик: почему, если он так благоразумен, ему не быть благоразумным до конца? Почему ему действительно не уйти ко всем чертям, не раствориться, не исчезнуть?.. А как ему решиться на это? Ведь это значит — своей рукой раз и навсегда погасить в душе последний, обманный свет молодости.
Он с опаской поглядывал на ее сумрачные, отведенные от него глаза, осененные молодо поблескивающими, выгнутыми ресницами, на ее розовый, плотно, словно от затаенного горя, сжатый рот и, замерев, ждал, что эта нелегкая задумчивость сейчас завершится обычным взрывом и она, как это уже бывало не раз, наговорит ему жестоких слов. И он сказал осторожно, пытаясь предотвратить этот взрыв:
— Тебе очень не повезло два года назад. Я случайно забрел тогда на вечеринку к Тайшетову.
— А тебе повезло? — спросила она тихо. Голос у нее был бесстрастный.
— Да, — сказал Димов. — Хотя я уже говорил тебе, что никто никогда не доставлял мне столько обид и неприятных минут. И все равно мне посчастливилось.
Оля молчала, погруженная в свои думы. Потом сказала все тем же бесстрастным, лишенным живых интонаций голосом:
— Не терзайся, это я сама тебя выбрала. Ты ни при чем. Я сама.
— Ну, это не совсем так, — сказал Димов. — Наверное, я тоже хоть немного «при чем»…
— Нет, — упрямо сказала Оля.
— Ты иногда так сердито говоришь о своей любви, что я начинаю удивляться: за что же ты меня любишь?
— Не знаю. Ни за что. За все.
— И опять это сказано так сердито, словно ты говоришь не о любви, а о ненависти.
— Да, — сказала Оля.
— Что «да»?
— О ненависти.
— Не понимаю, — сказал Димов.
— И никогда не поймешь.
Димов замолчал. Он с тоской подумал о том, что ни к чему хорошему этот разговор не приведет. Опять все кончится очередной ссорой.
— Ой, смотри, — сказала вдруг Оля, — его уже уводят!
На том берегу пруда толстенький мальчик в голубых шортах надевал на рыжего сеттера ошейник. Тот стоял, присмирев, покорно опустив голову.
— Глупый! Надо было убежать! — сказала Оля.