Что-то будет, подумал Анисим, но уже без досады, а даже с веселым и злым любопытством.
К пяти часам садовые скамейки окончательно опустели. Ушли пенсионеры, исчезли детские коляски. И собак увели. Только на противоположном от Димова и Оли берегу пруда по зеленому газону ошалело носился взад-вперед рыжий сеттер. Разогнавшись, он вдруг резко сворачивал в сторону, и тогда его несло боком. Едва устояв на лапах, он снова ложился в гон. Видно было, что пес совсем молодой и счастлив своей молодостью… Исчезли и те трое на качелях. Димов не заметил, когда они ушли.
— Ты не помнишь, где здесь ходил трамвай? — спросила Оля.
— Зачем тебе?
— Прошлым летом я сидела вон на той скамейке. Как всегда, ждала тебя. А рядом сидели старик со старушкой и разговаривали по-французски. Потом старик спросил меня, почему здесь нет трамвая. Оказалось, что это туристы из Франции. Они разыскивали по Москве булгаковские места. Очень гордились, что прочли «Мастера и Маргариту» по-русски. Правда, со словарем.
— Этого уже и я не помню, где здесь ходил трамвай, — сказал Димов. — Кажется, вдоль той ограды. Значит, бутылка с подсолнечным маслом разбилась у той калитки. И там бедняга Миша Берлиоз поскользнулся, и ему отрезало трамваем голову.
— Старичок очень сокрушался: «Нет трамвай, нет трамвай!» Надо же, прилетели аж из Парижа, а трамвая нет.
Олин голосок звучал весело. Она болтала, видимо, для того, чтобы отвлечь Димова от мрачных мыслей.
Димов посмотрел на часы. Через пятнадцать минут надо было звонить Веронике. Но это уже не вызывало тревоги. Наверное, как всегда, Вероника потребует, чтобы он точно сказал, когда собирается вечером вернуться на дачу. Или попросит его поехать с ней, потому что у нее тяжелые сумки. Словом, что-нибудь вполне обычное. Но позвонить надо.
— «Нет трамвай, нет трамвай!»
Оля веселилась, передразнивая незадачливого старичка француза…
Качели были пусты и неподвижны. И скамейки в душных аллеях были пусты. Только веселый молодой сеттер рыжим огоньком метался вдалеке по зеленому газону, вертел головой, пытаясь укусить себя за вислое шелковое ухо. Устоявшееся за день, загустевшее солнце роскошно раззолотило жалкий квадратный городской пруд с деревянными домиками и кормушками для уток. По чахлой траве, как куры в деревне, дергая головками, бродили голуби — давно уже надоевшие горожанам нахальные, красноглазые птицы.
Димов, сощурясь, смотрел на веселого пса, на пруд, на голубей, прислушивался к голосу Оли. И вдруг подумал: а ведь она моя единственная за всю жизнь любовь. И мысль эта ошеломила его.
Он отвел взгляд от голубя, жадно клевавшего хлебную корку, и посмотрел на Олю. И почувствовал, что внезапно в нем зародилось смятение. За полтора года это лицо стало для него знакомым каждой своей черточкой. Он мог восстановить его в памяти в любую минуту в мельчайших подробностях: маленький рот, тяжеловатый подбородок, нежные, аккуратные крылышки ноздрей, черные полоски туши на верхних веках, продленные от уголков глаз к вискам. Юные густые волосы ее даже на морозной улице казались теплыми на взгляд. Его ладони всегда помнили их нежное тепло. А сейчас это лицо показалось ему чужим и опасным.
Она улыбнулась в ответ на его взгляд, ласково и доверчиво. Раньше, когда она улыбалась так, Димову казалось, что вся ее душа в эти минуты открыта ему, до самых затаенных уголков. Ни у кого прежде он не встречал такой самозабвенно-радостной улыбки. В ней была не только открытость собственной Олиной души, но и безоговорочная вера в то, что все вокруг нее тоже открыто навстречу ей, прекрасно, чисто и не замутнено ложью.
Когда на той случайной вечеринке еще незнакомая Оля в ответ на какое-то его замечание улыбнулась ему через стол, его поразила именно счастливая доверчивость ее улыбки. И, возвращаясь позже памятью к этому вечеру, он всегда думал о том, что именно улыбка Оли заставила дрогнуть его сердце. Откуда она взялась, такая счастливая, подумал он тогда, словно ее никто никогда не обманывал?
Оля была скрытным человеком. Именно опасная скрытность характера определяла вздорную неожиданность ее поступков. Природа причудливо наделила ее открытой улыбкой и неуловимой душой. Она видела в жизни ложь и умела лгать сама. И иногда лгала и тогда, когда улыбалась. Ложь была ее защитой. И защитой была улыбка, которая заставляла простить любую ложь. Но она умела быть и безжалостно правдивой. Когда хотела доставить боль. Когда не защищалась, а наступала…
Что-то насторожило Олю в обращенном к ней взгляде Димова. Улыбка сошла с ее лица.
— Опять? Что с тобой? О чем ты думаешь?
— О том, что люблю тебя, — усмехнувшись, сказал Димов.
— И мысль эта, кажется, не доставляет тебе радости? — сердито сказала Оля.
— А тебе твоя любовь приносит одну радость? — спросил Димов.
— Нет, — жестко сказала Оля. — И ты это знаешь.
— Да, — сказал Димов.