Он накрыл ладонью Олину руку и отвел взгляд… Единственная любовь? А что же было тогда, двадцать с лишним лет назад, на Тверском бульваре, на такой же твердой, но не прогретой солнцем, а ледяной скамье? Какой тогда была Вероника? Теперь это трудно вспомнить, потому что они старели вместе, бок о бок, и, вспоминая Веронику, он всегда видит ее такой, какая она сейчас. Что было тогда? Она была маленькая, стремительная, с шелковой русой челкой, свисавшей на глаза. И была в ней поразившая его отчаянная готовность отправиться с ним прямо с той ледяной скамьи хоть на край света. Они были знакомы всего несколько часов, и эта готовность, и то, как открыто и самоотречение двинулась она к нему навстречу, поразили его. Может, не было в его душе никакой его собственной любви, а только внезапная любовь той малознакомой девушки с заледеневшими на холоде руками и щеками была такой, что заполнила не только ее собственную, но и его душу? А может, это кажется сейчас, потому что прошло два с лишним десятилетия и уже трудно вспомнить, что чувствовалось в тот вечер? Сейчас было только горькое ощущение вины, словно он тогда сознательно пошел на обман, растянувшийся на двадцать с лишним лет. Нет, просто память не удержала тех чувств во всей их полноте.
Единственная любовь? Нет, последняя. Человечество воспело первую любовь. А последняя? Разве она должна быть слабой, разве она не заслуживает такого же трепетного уважения, как и первая? Разве в последнюю любовь не вкладывается все, что не состоялось за жизнь? Но последняя любовь почти всегда отравлена горечью раскаяния и чаще всего обременена ложью. Ошибки первой любви не смертельны. Ошибки последней непоправимы. За ней нет ничего!
Оля нетерпеливо потеребила его за рукав.
— Ты опять ушел от меня. Куда ты все смотришь?
— Просто так, в никуда, — сказал Димов.
Нет, эта прекрасная темноволосая девушка, конечно, не единственная его любовь. Последняя, это так, и со всеми горькими приметами именно последней любви. Потому что когда они расстанутся, — может, через полчаса, а может, через год (ведь с Олей ничего заранее не угадаешь), — у нее впереди будет вся жизнь и новая любовь, а у него — ничего. Где-то живет, существует тот, кто составит смысл ее жизни, отец ее будущих детей. И трепет, который сейчас испытывает он, Димов, сидя рядом с ней на жесткой деревянной скамье, смешон и жалок. И сам он смешон и жалок со своей вздорной ревностью (что греха таить, именно несправедливой и вздорной, идущей от неуверенности в себе), с беспрерывным, упорным ожиданием горя, которое обязательно (да, да, обязательно) ждет его впереди, как единственно возможное и неизбежное завершение этой запретной любви… Да, можно на какой-то срок обмануть себя и время. И все будет вначале совсем как в молодости. И счастье — тоже совсем как настоящее. Но впереди все равно будет страдание, оно только отодвинется на какой-то срок. А для Оли эти годы будут потерянными, потому что ей предстоит прожить на свете намного дольше его. И, урывая у ее молодости сколько-то там для себя, он прежде всего обманывает ее. И в конце концов счастлив не будет никто. И, значит, надо ему самому, не дожидаясь, пока это сделает Оля, хотя бы вот сейчас, сию минуту, встать и исчезнуть, раствориться, как в фантастическом романе о машине времени, в этом струящемся от зноя воздухе, прямо здесь, у этой скамьи. Кстати, в этом садике уже происходили всякие чудеса… Встать и за одну секунду перенестись назад, в свое время, туда, где — старость, нажитая вместе с Вероникой, сын — нелепый добрый малый, непонятный, но любимый, болезни, смерти ровесников и свои особые радости, предусмотренные неумолимой табелью о возрасте. Но нет сил сделать это, и остается только ждать, когда Оля сама, с полным на то правом и со всей жестокостью молодости, скажет ему: «Все!» И это будет для него горем, может быть самым большим горем за всю жизнь, но он будет обязан безропотно, принять его.
Оля сердито щелкнула зажигалкой, закуривая новую сигарету.
— Ты меня разлюбил. Когда это случилось — не знаю. Но уже не любишь.
— Нет, — сказал Димов. — Нет. Я не просто люблю тебя. Я тебя обожаю. Понятно? Слово старомодное, но другого, точнее, не подберешь.
— Еще, — требовательно сказала Оля.
— Что еще?
— Про любовь.
— Вот ты сидишь и дымишь, как паровоз, и злобно пускаешь дым носом. А девушке неприлично, неженственно пускать дым носом. И глаза у тебя сейчас как у ведьмы — черные и злые. А я тебя обожаю. Честное слово! Я и эту вот глупую книжку обожаю, потому что она лежит на твоих коленках. Понятно?
— Да, — сказала Оля.
— А теперь взгляни на того рыжего с хвостом, что носится там по газону, — сказал Димов. — Видишь, какой он молоденький и счастливый. Он твой ровесник. По сравнительной возрастной шкале ему лет двадцать с небольшим. А я уже не умею так радостно болтать ушами.
— А ты попробуй, — сказала Оля.
— Нет, — Димов улыбнулся, — не смогу.
Оля осторожно и ласково провела ноготком по глубокой морщине на его щеке.