В общем-то я всегда воспринимала жизнь как благо. И умела ценить такие вещи, как глоток хорошего вина или возможность, придя с мороза, приложить ладони к шершавому боку прогретой печи. И восхищенный мужской взгляд, и женскую болтовню с подругами. Мелочи! Миллион мелочей — и вот сложилась жизнь…
А счастье? Оно приходит к тебе в самое неожиданное время. А иногда — ждешь, а его нет.
Например, три года я беспрерывно мечтала о дне, когда вернусь наконец в Москву. Он представлялся мне счастливейшим. И вот в октябре сорок четвертого года я вышла из поезда на Курском вокзале.
Я стояла на мокрой платформе — и никакого счастья!
Только грусть и горечь. Слишком много потерь оставила я там, позади, выйдя из пропыленного, еще не остывшего после дальней дороги вагона. Мама ведь тоже не дожила до конца войны. И я уже знала, что нет тебя.
Вокруг было мокро и грязно, шел снег и тут же таял под ногами. Но я люблю Москву в любые дни. И я стояла и уговаривала себя: «Это же моя Москва. Это же — счастье…» И этот тусклый, серый день, который я все равно никогда не забуду. И беспрерывный мокрый снег с продымленного неба. И этот невзрачный в такую октябрьскую погоду город. И вокруг меня все свое и чужое, изменившееся за четыре года.
Площадь перед Курским вокзалом всегда выглядела провинциально. Сейчас перестроилась. А тогда это была совсем провинция. Прямо напротив вокзала — низкие желтые дома еще дореволюционной постройки с узкими, слепыми окнами. Слева деревянные киоски и павильоны — что-то вроде привокзального рынка-толкучки. И только справа — огромный серый дом с входом в метро на первом этаже. Этот уже похож на столичный. А посреди площади — вереница старых, обтрепавшихся за войну трамваев. И толпы людей с мешками, баулами, сундуками — кочевой люд военных лет. И трамваи — московские, и люди московские, и снег наш, московский. Две остановки на метро до Арбата, и я — дома. А мне хотелось заплакать.
Была осень сорок четвертого года, близилась победа, я вернулась в Москву, а счастья в тот день — не было…
А вот другой день — осенний, сизый, словно голубиное крыло. С низкими, холодными тучами над темными полями. Лет восемь, а то и девять спустя. Я — в ватнике и в резиновых сапогах — сижу на перевернутой корзине под дырявым навесом в деревне, километров за сто от Москвы. Только что пошел дождь, мелкий, моросящий дождичек, которому нет конца, так же как нет конца этим серым тучам, этим полям.
Нас, группу горожан, выросших на асфальте, прислали сюда помочь крестьянам убрать картофель. Мы этого делать не умеем: ковыряемся в размокшей от дождя земле, а толку мало.
Я сижу на перевернутой корзине, сверху сквозь дырявый навес на меня капает, ноги в резиновых сапогах застыли. А я счастлива.
Никаких поводов почувствовать себя счастливой, но я, наверное, до конца дней буду помнить это внезапно возникшее во мне ощущение горячего, грустного и сладкого счастья, ощущение своей молодости и каких-то надежд… Каких? Своей неотрывности от всего этого — от черной земли, серых изб, занавешенного дождем пестрого леса на горизонте. В том мокром лесу живут дикие кабаны. По ночам они выходят из леса и разворачивают картофельные грядки. А еще в лесу живут замшевые лоси. Один раз мы встретили такого.
Это все существует, это все есть! Как тысячу лет назад! И я существую среди всего этого! И вижу все, и вдыхаю холодный осенний воздух! А за шиворот мне скатываются осторожные капли… Вокруг меня все близкое, простое, родное, знакомое с детства. Как стихи Блока: «Твои мне песни ветровые, как слезы первые любви…» Дед мой жил в таких же местах, и я гостила у него девчонкой. И я причастна всему этому и сейчас снова слилась с этим навек. Я живу…
И в этот день было — счастье. А вечером мы, москвичи, пили в избе холодную водку, грелись песнями, вспоминали про уютную городскую жизнь в Москве…
Тогда в Тбилиси после твоего отъезда я проучилась в университете всего только год. Почему-то потеряли для меня привлекательность античная мифология, латинский язык, «Хождение Богородицы по мукам». Я ведь никогда не понимала прелести музеев. Понятие вечности всегда заключалось для меня в другом.