— Эх, Алешка! И взять не возьмешь тебя, — вздохнул он. — Кости целой нет, — и тут заметил Сеньку. Провел рукой по его кудлатой голове и грубовато-просто сказал: — Что, скворец, опять осиротел?
И Сенька неожиданно обхватил его руку. Чтобы не разреветься, зубами стиснул рукав. Но все-таки сдержаться не смог: слезы хлынули из глаз ручьем. Отец открыл глаза, какой-то миг смотрел молча, а потом чуть слышно проговорил:
— Ну, ну, Сеня… Ты что? Шахтеры не плачут.
И Митька-казак тряхнул его за плечо:
— Коль такое дело, крепись, парень! — и принялся командовать. Мужики быстро смастерили из тальника волокушу, наподобие той, которой на лугах возят сено, положили отца, потянули.
Измятый, изувеченный, отец не стонал. А тут, на прутьях-то, даже попытался повернуться от боли. И, сдерживаясь, сказал только:
— Ох, осторожней.
— Видать, наш брат, шахтер. Не впервой выносят, — заметил кто-то. И Митька-казак, уже успевший вымазаться, вспотеть и порвать рубаху, возмутился:
— Видать, видать! Да это Алешка Копытов. Таких шахтеров поискать надо: всю войну под землей провел. Тяните, да осторожней.
На угор пришлось взбираться ползком. И это заняло много времени. Уже почти совсем стемнело. Подошедшая «скорая помощь» пыталась освещать путь, но из этого ничего не вышло: сноп света упирался в противоположный склон.
Когда машина увезла отца, мужики, намучившись с ним, постояли еще кружком, покурили, поговорили и разошлись.
О Сеньке забыли. И он побрел по дороге. Посидел у своей школы. Необычно тихо было тут. И пусто. Побывал в двух ближайших больницах, и в обеих ему сказали одно и тоже:
— Нет, мальчик, к нам не поступал Алексей Копытов. Дежурит сегодня городская больница номер один. Скорее всего он там.
Поздно, очень поздно Сенька вернулся домой. Мать, трагически печальная, как статуя, сидела неподвижно на крыльце. У ее ног лежал верный страж — Барин. Увидев Сеньку, он, лениво потянувшись, спустился с приступки, ширнул его головой в коленку и заскулил: знаем, мол, знаем, как у вас все там случилось.
Сенька опустился рядом с матерью. Она вздохнула печально:
— Ох, Алешенька! А видела я сон сегодня. Пошли мы с Алешенькой, милым моим, на охоту. Уморились, утомились. Легли на дороге. Трава-то мурава мягкая, смотрим, как букашки ползают. Не долго мы отдыхали, нежились. Набросилась на нас рысь черная. Этакая кошка. Алешенька убежал, а я — ох, горе мое горькое! — осталась в какой-то избеночке, одна-то одинешенька. Держу дверь обеими рученьками, а рысь отворяет. Нет силушки сдержать ее. Вижу когти острые. Утром-то проснулась и смеюсь: трус ты у меня, Алешенька! Сегодня уж я убедилася. Убежал, оставил свою Евланьюшку. А оно, выходит, сон в руку: и впрямь оставил… с черной бедой. И попробуй удержи-ка дверь. Заест она Евланьюшку…
Сенька смотрел, как на высоком копре горит алая звезда, как на террикон — Ключевскую сопку — ползет вагонетка с породой. Переворачивается, выливает свою ношу и катится вниз… в обрыв?!
Мать тронула дрожащего Сеньку:
— Как же картошка? Колясочка?
Сенька, заплакав, убежал в избу.
Через неделю, скучную, пустейшую, к дому подъехала «скорая помощь». Сенька готовил уроки. Бросил все, вымахнул прямо в окно:
— Папку привезли! Мама!
Барин, встав на задние лапы, чтобы видеть, как и что там делается за оградой, пританцовывал и весело повизгивал.
— Мальчик, — вышла из машины белоснежная, как Снегурочка, молодая докторша, — здесь дом Копытовых?
— Да я же Копытов! И дом наш. Вы папку привезли? — говоря, Сенька заглядывал в машину: да, там отец! Только не встает. Что он не встает? Застучал: — Папка, подымайся, пошли! Ты же приехал. Это я, Сеня…
Не дожидаясь ответа, припустил обратно в избу: что-то мать замешкалась.
— Папку привезли! — крикнул он, вбежав в сени и остановившись в дверях. Мать потерянно металась возле окна, глядевшего на улицу, хлопала в ладоши и вздыхала, приговаривая:
— Ба-ах, да куда ж я его положу? Да куда-ж я его, безноганького-о-о, для жизни, для ласки безнадежненького-о-о, приладную? Мука ты моя, ах и страданьюшка-а-а…
И челноком: от окна — в спаленку, из спаленки — к окну. Шасть, шасть! Да голосом, как всегда трагически-нежным, наивно-безысходным:
— Местечка-то не-е-етучки-и-и…
Спаленку занимала кровать. У Евланьюшки она была убрана по-старому. Кровать-барыня. Пышная, разряженная. Гобеленовое покрывало и подзор с затейливой кружевной поднизью. Подушки в изголовье, подушки в изножье. На их околах, пухлых, словно налитых соком, полыхали алые маки, вышитые крестом. Казалось, Евланьюшка убрала кровать еще в девичестве. Но так никто не пришел, не помял, не сорвал жаркие цветы. И томилось все в ожидании….
Жалко было рушить постель. Больной — ведь он и есть больной: разве убережешь? То подмочит, то замажет. Беда-бедовица… И самой… Где же самой-то спать-почивать?
В горнице диван. Но он маломерок, не по Алешенькиному росту. Опять же, на диване Сенюшка. Не сгонишь: не свое дите — осудят люди.
— Ба-ах, башеньки! Да что ж я стану делати-и?
Сына она не замечала.