Машина посигналила, вызывая хозяйку. Через минуту-другую опять, но уже натужно, вроде как с раздражением. Эти сигналы еще пуще потревожили Евланьюшку. Лопнут там, если помешкают! Она совсем растерялась. Впору хоть садись и реви. И дом большой, но вот реши: куда положить Алешеньку?
Докторша, видя грозного Барина, не рискнула пройти в избу. Но и ждать, видно, не могла. Подошла к распахнутому окну и, увидев убранство, ахающую Евланьюшку, осерчала:
— Красавчика Аполлона ждете? Мужу и жить-то… день-два, а вы… Он всех на ноги поднял: попрощаться бы с домом да моей Евланьюшкой, а вы… Положите вот в ограде. Тут и ржавая коечка есть.
Глаза Евланьюшки вспыхнули зло: «Какая-то слюнявка совестит!»
Когда отца внесли наконец в дом, он улыбнулся измученной, но по-ребячьи радостной улыбкой. Своя хатка — радостная матка! Евланьюшка, увидев его, одноногого, с гипсом на шее, на руке, покусывая губы, упорно крепилась, чтобы сдержать слезы. «Беда ты моя стоглазая. Не ослепнешь ты, не забудешься, не отстанешь от меня, не заблудишься. И вот пришел мне банкрут полны-ы-ый…»
Сенька — беспокойный воробей-чирикалка — запорхал возле отца. То гладил его белый панцирь на руке, то дотрагивался до «испанского воротничка» на шее. И спрашивал: «Больно? Очень больно?» А потом вдруг приуныл. В жалостливых глазах забисерились слезы:
— Я, папа, проворонил… с тормозом-то! Потому и…
Отца поразили не столько его слова, сколько тон — по-взрослому скорбный, убивающий себя. Глубоко, знать, вина запала. Экая кнопка! Отец даже приподнялся, оперевшись на здоровый локоть. Сколько было силы, всю собрал, чтоб ободрить, снять этот гнет.
— Н-ну, парень! Слабость — это для баб. А мы с тобой…
Мать, уложив отца, взялась зачем-то за фикус: на больших упругих листьях скопилась пыль. Подставив под лист руку, другой машинально возила тряпкой. И видела ли эти листья — не скажешь. Глаза были пусты и отрешены от всего. Даже о тайне спросила и тотчас забыла, не настояла на ответе.
— Ты даже не подойдешь ко мне. Дался тебе этот фикус, — с обидой сказал отец. — Посиди хоть рядышком…
— Ах, Алешенька! Милый мой соколик! Да не сегодня, так завтра начнет собираться народ, осудят Евланьюшку: сидит дома, а пыли… И кума Нюрка… В сорок-то лет рожать собралась. Нищету плодят. И некому помочь твоей Евланьюшке…
У отца глаза начали расширяться. Сеньке стало страшно. Он закричал, обняв его:
— Не умирай, папочка! Мне будет плохо!
Мать тоже перепугалась. Бросилась к Алешеньке. Он, скорее не видя, а чувствуя ее возле себя, слабой, трясущейся рукой постучал по кромке табуретки и с презреньем прошептал:
— Уйди.
Евланьюшка, разобидевшись, ушла на кухню. За что-то надрала кошку. Что-то разбила. Потом с шумом плюхнулась на стул и заголосила:
— За что же меня, горемычную, карает боженька-а-а? Ведь не видела я света белова-а-а…
У отца кончился приступ. Но к сердцу подступала новая боль: он морщил лоб и поскрипывал зубами. С трудом проговорил:
— Дай-ка мне пивнуть, Семен. Огнем горит душа.
Сенька вмиг исполнил просьбу, но отец пить не стал.
— Газетки не пришли? — спросил он. — Почитай мне, сынок. Есть там что про шахтеров?
Сенька оглядел местную газету, отыскал заметку: «Очистная бригада Андрея Воздвиженского встала на вахту в честь Седьмого ноября. Горняки за двадцать дней — две декады — выдали на-гора сверх плана восемьсот тонн угля». Совсем не интересно. И Сенька сказал:
— Пап, а хочешь, я тебе про Мересьева читану? У него ведь тоже ноги не было. Иль двух. Я уж позабыл… Хочешь? А он еще на самолете летал.
Отец улыбнулся:
— Про Мересьева слыхал. Спасибо. А вот Андрюшка — из моих. Направился, значит? Это хорошо. Андрюша — он вроде тебя: добра не видел. И волком глядел на свет… А теперь — вахта! Э-э, много я горя с ним хлебнул. Так… Бригадир, говоришь? Восемьсот тонн сверх плана?.. Приятно. Пойдет теперь Андрюшка…
Закрыл глаза отец, а губы все улыбаются: и впрямь, наверно, для него приятная весть. Полежал, полежал и, как слепой, давай ощупывать Сеньку. Плечи, лицо… Вот, нашарив руку, сжал ее:
— А ты, Семен… Как будешь ты?
Сенька смотрел на отца, и словно туман закрыл его: опять в глазах скапливались слезы.
— Не успел я поднять тебя, парень… Но в случае чего — ступай в ФЗО. Худо-бедно, а все покормят. Потом, как выйдешь, наш брат рабочий в беде не оставит. И вот еще что… В Святогорске живет Пыжов Григорий, брательник мой двоюродный. Виноват я перед ним… Ну да если туго придется, езжай к нему. Поможет. Запомни: Григорий Пыжов.
Каждый день утром приезжала докторша. Осматривала отца. Начинала разговор одинаково скучно: «Как больной чувствует себя?» Отрезала, дура, ногу и еще чего-то спрашивает…
Сенька глаз не спускал с нее: дома-то он не даст мучить отца! Пусть только попробует.
Мать зазывала докторшу в спаленку и там, чтобы никто не слышал, шепталась: шу-шу-шу! Но Сенька все равно кое-что слышал.
— Ба-ах, милая! Долго ль мне переживать, мучиться? — выспрашивала она, да с таким страданием, словно у ней ногу-то отрезали. И шею замуровали в гипс у ней. И руку тоже. — Душенька моя плачет. Вот сегодня под себя намарал… Ох, лишеньки!