В Москве Григория встретили вопросом: что, перебродила зеленая молодость? Он не мог ничего ответить. Но уже знал: учиться не сможет.
Убитый, сидел он на лавке в маленьком уютном скверике института. Глядел на большое дупло в стволе старого дерева. Это дупло-рану кто-то бережно залил цементным раствором. И Григорий думал о неизвестном врачевателе: должно быть, хороший человек.
К нему, Григорию, с усталым вздохом подсел старый профессор, один из тех, кто своей требовательностью приводил в трепет.
— О чем же грусть-тоска, молодой человек? — спросил он, закуривая.
Григорий усмехнулся:
— Да вот образ женщины покоя не дает.
— Вера Павловна из романа «Что делать?» — последовало тоже насмешливое. — И что же вас озадачивает в этом образе? Любопытно…
— Женщина… редкая, исключительная женщина… Индивидуализм — вообще скверная штука. А в любви — особенно. В ней же он доведен до крайности. Я, я и только я! Ни с кем не посчитается, — Григорий помолчал. И потом, словно получив одобрение, глянул в лицо профессору: — Вот вы мудрый человек, а скажите: могут ли уживаться в человеке красота и жестокость? Божий дар и жестокость? Понимаете, в ней, как в природе, живет — и ничего себе! — черное и белое…
Профессор глядел на него с интересом.
— Тяжелый образ, — вздохнул Григорий. — Но видели б ее — красива! А как поет! Ох, это…
Незрелый молодой ум его не пытался посмотреть на Евланьюшку с социальной стороны. Ну, дочка чиновника. Что вроде бы особенного? Воспитывалась в бездетной семье, при чрезмерном внимании. Отсюда и изнеженность, иждивенчество… Педагогические наставленья тети Ули, вроде этих: «Мы не батраки в жизни, прелесть моя. Нам не к лицу бегать на воскресники и пачкать грязью руки. Заболей», — воспринимались просто как слова, а не философия одного из привилегированных сословий.
— Что обнадеживает меня? В ней борются светлое и темное… Так, может, светлое-то победит?
— Хорошо вы говорите. Как звать вашу героиню? Евланьюшка? Попробуйте написать. Индивидуализм… Это тема! Тема! Подумайте. — Профессор послал окурок в урну и спросил: — А как уживается образ Евланьюшки с образом Веры Павловны?
— Вера Павловна? — переспросил Григорий и, краснея, улыбнулся. — Какая Вера Павловна?.. Это я Вера Павловна, профессор. Я стою перед проблемой: что делать?
— По-моему, надо ехать к своей Евланьюшке. Извиниться, если ей досадили, и жить, — профессор накрыл его руку своей и мягко похлопал: — Извиниться и жить!
Григорий глупо обрадовался:
— Вы так думаете?
— Послушайте старика. Кто от любви уезжает? Набитые дураки да зеленые птенцы. Проявите волю, характер, товарищ мужчина. Станьте заметным человеком. Для людей, для общества. И она это почувствует. Вот как, батенька, к любви-то хорошей следует отнестись.
И Григорий прикатил обратно. Сына он оставил у деда — пасечник соблазнился просторами Сибири, продавал дом и собирался приехать следом.
Встречает ли Евланьюшка? О своем приезде Григорий известил ее телеграммой, примирительной, игривой: «Не хочу учиться, хочу еще раз извиниться. Еду. Буду…» С грустной завистью смотрел он на милых в радости женщин, которые бежали от вагона к вагону, глядя на номера и держа перед собой пылающие букеты. А его Евланьюшки не было. На душе стало пусто и тоскливо. Подумалось: а вернулся-то напрасно, ничего не изменишь.
Он закурил крепкого дедовского самосада, глядя, как спешат приехавшие к трамваю. Ему некуда спешить. Совсем даже некуда. Над долиной реки полз густой туман. Яркое утреннее солнце румянило его и прибивало к земле. Как и раньше, кричали зазывалы:
— Каменщиков собираю!
— Требуются землекопы!
Ну, теперь она, ладушка, наверняка с мил-дружком Хазаровым. Эта мысль, приправленная горькой иронией, вроде б поджидала его тут, на сочной росной траве. Обдала знобким холодком, присосалась к больному сердцу сырыми губами. Он даже вздрогнул. Если б поезда, как трамваи, сразу поворачивали обратно!..
Рядом кто-то засопел. Оды шли во, старчески. И Пыжов услышал рассудительное: «Как же иначе, Гриша? Конечно, с Хазаровым. Ты уехал. Сына отнял и увез. Руки ее развязаны. Совесть? Что про бабью совесть вспоминать? Они стыд за углом делили да под углом и схоронили…»
Григорий спохватился: а подле-то никого нет. Это ж он сам чуть не плачет от обиды! Но все-таки не верилось: такого не может быть! Ведь слышит он голос:
«С Хазаровым она… С Хазаровым…»
Какая-то сила сорвала Григория и, слепая, неодолимая, погнала вперед. Запрыгал по шпалам, вскочил на подножку громыхавшего трамвая. Вздохнул с облегчением, вроде одолел врага. Однако это была еще не победа. Основная, главная схватка впереди. Он поднялся на площадку, бросив неведомо кому:
— Побыстрее, прошу!
Выдыхал дым. Стоящие рядом отмахивались.
— Гражданин, курить-то в вагоне запрещается, — сказала кондукторша, робкая девочка. Он не расслышал. Кто-то, бранясь, выдернул у него изо рта цигарку и вышвырнул в окно. Григорий даже не моргнул глазом. Только повторил:
— Быстрее, говорю! Слышите?
Пассажиры, как шмели, загудели:
— Высокомерный… Ишь!
— Молодешенек, а уваженья к людям… нету-тн!