— Спрашиваешь! Вот моя рука, папаня. Но ты обещай, что в другой раз возьмешь меня с собой. А уж я покажу им ешкину кобылу. Няня Дуся ушла куда-то, так я у ней целый чайник компота выпил.
И Семушка, надувшись, похлопал себя по животу.
А разговор Хазарова и Евланьюшки продолжался. Но доводы Рафаэля разбивались об одно: «Хоть что говори, думай, а я люблю». Он, измученный, признался, что совершил глупость, поселившись вместе. Но дело еще поправимо. Он оставляет их. Евланьюшка выдержала характер. «Ну и ладно! — сказала она в душе. И проводила Рафаэля ненавидящим взглядом. — Плакать не стану. Был бы ты человек, а то… святой апостол».
Мужа Евланьюшка перестала замечать совершенно. Иной раз столкнутся в дверях, она остановится и глядит так, будто забыла что-то, вернуться надо. Пройдет в свою комнату и запрется. За вечер слова не уронит. Даже Семушке.
Спецовку она забросила. Щедрые общительные кавказцы — а их на стройке было немало — подарили Евланьюшке хромовые сапожки на мягкой подошве. И она ходила неслышно, как кошка. Черная юбочка, белая, с коротким рукавом, кофта — не комсорг большой комсомольской организации, а пионервожатая. Лишь красного галстука и недоставало.
— Семушка, пойдем-ка за цветочками. И ты подаришь их маме. Сердится она на нас. — Григорий не знал уже, как и подступиться к жене. Не зря говорят: женский норов и на свинье не объедешь.
Они нарвали нежно-сиреневых лесных гвоздичек. Семушка похлопал ладошкой по закрытой двери:
— Мамочка, мы цветов принесли. На. Я по щеке провел — они ласковые. А мы еще нашли птичкино гнездышко. Там деточки есть. Хочешь, я тебе покажу? У них красный рот.
— Подари цветочки свои дяде Форелю. Ты ж ему всё дарил. О маме-то не помнил. Не стучись больше.
Семушка обиделся, заплакал:
— Ты нехорошая. Я скажу дяде Форелю.
«Дура! Набитая дура!» — злясь, мысленно ругался Григорий. Обняв сына, повел на кухню.
— Не плачь. Мы с тобой сейчас пожарим картошечки. Она любит жареную картошку. Придет, и мы заставим ее прощенья просить. Что это такое? Старались, старались, а она… Я же извинился, раз обидел ее…
Григорий растопил плиту. У Семушкиной няни он выпросил на время чугунную сковороду. Раскалил ее, нарезал сала, бросил. Зашипело оно, забрызгало, зачадило. Пока топилось, Григорий почистил и накрошил картошку.
Семушка с нетерпеньем следил за шкварками. И только побурели, запрыгал:
— Папа, давай.
Григорий сгреб зажаристые шкварки в тарелку, поставил на стол — вот твое угощенье! Ешь, сын. А сам вывалил на сковороду белое картофельное крошево. Вкусный пар ударил в лицо. Поплыл по комнате. «А я вот еще луковицу разрежу — то-то запах будет! Не усидишь в своей келье. Проймет голод, появится и голос», — думал он. И луку намельчил. Перемешал все в сковородке ножом. И сам даже, как Семушка, заплясал: «Не картошка — объеденье. Выйдешь, милая!»
Евланьюшка, слышалось, вздыхала беспокойно. Но крепилась. Григорий, ожидая, даже посмотрел на дверь: не очень ли плотно затворяется, проходит ли дух к ней? Обрадовался: есть щель внизу. Так что теперь… текут у строптивой женушки слюнки.
Сжарилась картошка. А Евланьюшка не торопилась к столу. Григорий походил из угла в угол: звать или тоже характер выдерживать? Послал опять Семушку. На этот раз мать совсем не отозвалась.
Григорий поставил на стол сковородку.
— Ешь, Семушка, только дуй. Горячая, — а сам отошел к окну. На темном небе горели звезды. И реку, и крепость, и болото накрыло черное бархатное покрывало. Лишь у паромной переправы маленьким светлячком двигался одинокий огонек. Звенел многоголосый хор лягушек.
— Папочка, а ты сам? Почему не ешь?
— Я, сынок, расхотел. Ешь да пойдем спать. Уже поздно.
Чтоб вновь не заблудилась, Евланьюшку сопровождал теперь студент-практикант Вольдемар Фильдинг. В «Строймартене» работали американские специалисты, так Фильдинг, бойко говоривший по-английски, исполнял обязанности переводчика, Высокий, белобрысый, всегда модно одетый, он заходил к Пыжовым в половине седьмого, усаживался аккуратно в прихожей на табуретку и, пока Евланьюшка собиралась, заводил речь. Говорил так, будто перед ним была невесть какая аудитория — с пафосом, красиво.
В первое утро, как появился, он посвятил речь величайшим достижениям американской науки и техники. Григорий не слышал ничего подобного, однако демонстративно захлопнул дверь в свою комнату. Это ничуть не смутило начитанного переводчика. И он продолжал речь.
В следующий раз он начал просвещать Евланьюшку в историческом плане. И здесь тоже показал блестящие знания. С полчаса, если не больше, вещал о членах Государственного совета Российской империи, сыпал фамилии, биографические подробности — и до конца не выговорился: кончился регламент. Назавтра продолжил. И опять, когда пошли на стройку, предупредил: вечером докончу.
Григорий кипел от ревности. На четвертое утро, перед приходом студента, он уже ходил по комнате стиснув кулаки. Ждал, накалялся. Но его упредил Семушка. Молча соскользнул с койки и прошлепал в коридор: