— Знать, кулацкий сын. Дождешься от них уваженья… в темном углу.
А дома было до удивленья тихо. Счастье-то разве бывает безмолвным? Ни канареечкой не пело, ни голубем не ворковало. Чудеса просто. Спят, поди? В обнимочку… И, топоча, Григорий обежал квартиру. Да ничего не понял. Будто минул их где-то. И еще крутнулся. Не хотелось верить, что никого нет. Пусто! Вздохнув, он подошел к столу. Пыли — толстый слой. И прибрать, видно, счастливым некогда.
Только сейчас он почувствовал — воздух спертый, застойный. Давно не проветривалась квартира. Он потянулся к форточке, намереваясь открыть ее, да замер: от шпингалетов до занавески паук протянул тонкую ажурную сеть. Попавшаяся муха засохла, а хозяин что-то не воспользовался добычей. Наверное, не сладкое житье здесь, раз он покинул жилище.
Григория кольнуло теперь другое: где она ночует? где живет? у Хазарова? И в висках застучало. Он сжал голову. «Нет, я должен научиться владеть собой. Я становлюсь ужасным ревнивцем. Чего доброго, как Отелло, вцеплюсь в горло. Хватит! С этой минуты я…» Но его опять захватила волна ревнивых, мучительных мыслей. Знать, сложное, непростое это дело управлять собой. Вспомнилось, как он однажды ночью проснулся от ощущенья, что на него кто-то смотрит. Рядом сидела Евланьюшка, поджав под себя ноги. Глаза страшные. Он невольно отодвинулся: она убьет, чтобы быть свободной. Развод, формальности — это все долго. Жутко стало от этой, может, и неверной мысли. Дня три, четыре потом он ходил сам не свой, пока не забылись та ночь и темные, настороженно-змеиные глаза.
Григорий написал пальцем на пыльной столешнице: «Зачем вернулся я, пиит печальный?» Его отвлекли стремительные четкие шаги. «Хазаров!» — успел подумать Пыжов. Да, это был он.
— Ну, здравствуй, беглец! — протянул руку. — А мне уже сообщили: твой московский товарищ в трамвае скандал учинил. Что, издержался? Проехал зайцем, а? Я гляжу, двери настежь…
От него пахло порохом, будто он, офицер без петлиц, прибыл сюда прямо из героической Испании. Григорий не разделил его оживления. Молча, сухо пожал руку. Уставился тупо, ожидая с дрожью: вот сейчас скажет главное. Мы, мол, с Евланьюшкой… в общем, соединились. А ты уж, Гриша, сам должен понять: третий лишний.
Хазаров открыл форточку, двери на балкон — воздух, звуки ворвались в мертвую комнату. Рокотал трактор. Коротко, деловито звучал мужской голос: «Кирпич подава-ай! И раствор кончается-а». Прошла машина с ноющими людьми: «Вставай, страна, со славою на встре-ечу дня!» Когда утихал рокот трактора, отчетливо слышался мальчишечий голос: «Чики, чики, чикалочки, один едет на палочке, другой на тележке, щелкает орешки…»
Григорию так же вот, по-детски просто, захотелось посчитаться: кому, Хазарову или ему, достанется Евланьюшка? Чики, чики, чикалочки… Усмехнулся наивности своей мысли. Правду говорят, что влюбленный человек совершенно теряет способность здраво мыслить.
Постояв у окна, словно радуясь всем тем звукам, которые, забивая друг друга, пронизывали дом, по-своему извещая о настрое жизни, Хазаров повернулся к Пыжову:
— С отчаянья, Гриша, наверно, в Литературный институт не поступают. Гегель говорил: искусство должно доставлять чувству наслаждение тем великолепием благородного, вечного и истинного, всем тем существенным и возвышенным, чем дух обладает в своем мышлении и в идее. А чем
Григорий не знал, что ответить, и чувствовал себя беспомощным. Корифеи, такие, как Гегель, просто убивали его.
— Я бы советовал молодым писателям, поэтам начинать учебу с биографии Дмитрия Фурманова. При этом помня горьковские слова:
Пыжов вздохнул облегченно, будто предчувствуя, что в жизни предстоит важный перелом. Сам он пока ничего не мог решить и всецело доверился другу. По его оживлению не трудно было понять: Хазаров успешно освоился. Каждый человек у него на счету (не зря же пришел сюда!), все он приводит в действие. Однако, доверясь, Григорий все же не выказал интереса к поручению, как это случалось раньше.
— Я слушаю, Раф.
Ожил телефон. Глаза Григория вспыхнули радостью: «Евланьюшка? Она… Кому еще-то звонить?» И горести, с их тяжелыми, давящими путами, и тревожный щемящий бой сердца — все куда-то пропало. Он вздохнул молодо, вольно. Удивился: на улице цветет липа? Когда здесь посадили липы? Их нежный запах — ведь так пахнут и Евланьюшкины волосы! — он отличит от тысячи других. Разноголосица звуков, минуту назад раздражавшая его, теперь обрела свой лад. Он слышал бодрящую, ликующую музыку лета.
«Ева, здравствуй! Я рад. Я жду тебя. Ты приходи пораньше. Прямо сейчас» — вот он что ей скажет. Все остальное — потом. Тетя Уля передала дорогие духи — «Пармская фиалка». Поплакала: «Как она там, среди дебрев, прелесть моя Евланьюшка? Не разъело комарье ее личико нежное-и?»