На днях, передавая часть своей библиотеки курсантам военного училища, обнаружил: платок-то до сих пор целехонек! Слежался. Голубизна шелка поблекла. И запах уже не «Пармской фиалки», а пыли. Григорий улыбнулся с затаенной грустью. Но не выбросил свою реликвию, хотя она, чувствовал, уже не имела той ценности.
Да, он сох по Евланьюшке! Решительно все связывал с ее именем. Встретилась в пути хорошенькая женщина, отмечал: «Ну, далеко ей до Евы!» Заметил, что распустились деревья, мысль тут как тут: «Они же при Еве посажены. За год вымахали как!» Однажды под ноги с визгом бросился пушистый щенок. Поглаживая его, Григорий думал: «Какой милый ушастик! Вот уж он наверняка понравился бы Еве».
Если и засыпал Григорий, то это был не сон, а пытка. Являлась Евланьюшка с распущенными волосами. Как русалка. И насмешничала:
— Гришенька, ты хочешь погладить мои волосы? Они же пахнут сладким липовым цветом. Ты не забыл? Ты не соскучился?
— Подлая бабенка! — взрывался Григорий. — Пошла ты… прочь!
Будил, пугал Семушку. А потом, успокоив сына, спрашивал и спрашивал себя: плевать бы теперь на нее, а она вроде становится дороже и дороже… отчего? Обдумывал каждый ее шаг. Получалось, в поступках Евланьюшки вроде бы напрочь отсутствовала логика. Ну, любит она Хазарова. Сходит по нему с ума. Но зачем же кидаться в объятия… пусть не каждого встречного, а все-таки уже второго? Ответ пришел неожиданно и нарушил его вывод: есть логика. Есть! Евланьюшка мстит. Да, мстит. Хазарову и ему, Пыжову. Не больно, мол, нуждаюсь в вас. Потерзайтесь, поохайте…
Но в этой мысли он тоже обнаружил изъян: ну, терзается Хазаров, охает Пыжов. А она? Будет ли счастлива? Завтра, послезавтра, через год? Построишь ли счастье, если ты, коза куражливая, не в состоянье простить обиды?
Очень хотелось бросить эти слова ей прямо в лицо. Но у него тоже был характер. Григорий зарекся: не пойдет, как Фильдинг, считаться с Алешкой. Дурь выказывать. Он не желает им зла. Если смогут, пусть строят счастье. Кулак, конечно, соблазнительная штука, но… Григорий поплевал на него: «Сдаю тебя, братец, в архив! Отныне и вовеки буду добрым, что б ни случилось…»
Григорий и не предполагал, что рядом с ним уже поселилась новая беда. Смотрит суровым оком и тешит себя: «Помучайся. Пофилософствуй. Мне надобно, чтоб у тебя поубавилось силы. И тут-то я нанесу удар…» Беда, известно, в одиночку, не ходит.
Как-то вечером, уложив Семушку, Григорий вышел на балкон. Закурил. Вдали, за рекой, над едва различимыми сопками, погромыхивал гром. Собиралась гроза. Тяжело, медленно. Тучи, косматясь, неохотно карабкались на крутой купол неба. Молнии подстегивали их. Тучи ворчали старчески-глухо. И нависали, нависали над землей. А она, дорогая до боли, притихла, насторожилась, трепеща каждым листочком, каждой былинкой, — ждала первых холодящих капель дождя.
Телефонный звонок позвал Григория в комнату. Звонил редактор многотиражки.
— Вижу, не спится, Гриша? Зайди-ка ко мне. Выпьем по стопочке. Недомогаю что-то.
— Поздновато, Вадим Семенович.
— Не обижай старика. Зайди.
Месяца полтора назад он поселился в новом доме напротив. С боевым, израненным вагоном, где прожил почти два года, расстался нехотя. И первое время ворчал: «С передовой в тыл пхнули». От вагона у него осталась реликвия — ржавый лист железа с полинявшей карикатурой на белогвардейцев. Он дорожил этой реликвией. Когда показывал, со стариковской хвастливостью заявлял: «Вот кого я бил! Умирать стану, отпишу музею. Редкая вещица!»
Редактор — лохматый, в длинной, почти до полу, пижаме, провел его на кухню, усадил к столу, пустому столу, застланному клеенкой, от которой еще пахло краской. На кухне жарко топилась печь. Возле нее лежал ворох бумаг. Старик присел к топке и, бросая в огонь письма, тетради, блокноты, заворчал:
— Любит же человек обрастать мусором! Дорого ему, видите ль, все. А что дорого? Двадцать лет назад сват прислал письмо — приглашал на охоту. Это в восемнадцатом-то году, когда все кругом, как в моей печке, огнем горело. А? Дорого! В Индии говорят: человек убивает себя сам пылью и застойным воздухом. Подумаешь, и правда ведь… Ты слыхал про Хазарова?
— Он же на юге, что о нем слышать?
— Жена звонила сегодня: по чьему-то навету он арестован. Вроде агент немецкий. Вот куда дело клонится, Гриша.
— Хазаров-то арестован?! Хазаров-то агент?! — Григорий даже рассмеялся. — Ну и сказки! Только кто им поверит?
Вертясь у печки, старик потоптал ржавый лист с карикатурой. Жестянка лежала у топки: охраняла пол от шальных искр, горячих угольков.
Григорий заметил:
— А штучку-то эту вы вроде б ценили. Редкой называли.
— Гри-иша, — проговорил старик мягко, — по-твоему, ценить — значит ставить в передний угол?
И вдруг, без всякого перехода, взвился, топнул: