Вдруг он осознал, что сами её письма и были этим месивом. Каждое слово чуть хлюпало, бумага размокала, знаки расплывались. «Заходите во все выемочки и заливаете их собой», «засыпая, раствориться в каждом тельце…», «всё плавится от Вас… миссинька, ммииииииссссси, мисенький мись…». Этой ворожбой она пыталась впотеться, вплакаться в него, как и – осязательно – при встрече у озера. Вот почему второго раза не должно быть: он может влиться без остатка в эту смесь из нежной плоти, слёз, слизи, влажных лепечущих слов, во всё, что он уже испытал своей кожей. От этой мысли его захлестнула волна желания – и ужаса. Всё его сочинительство превратится в бесконечное письмо к ней, где растворятся все жанры, а его жизнь – в то же месиво, из которого создана она сама. Есть только одно спасение: вытащить себя из этой вязкой топи, которая впитывает его семя, слюну и дыхание и всё больше взбухает, поглощая его. Даже сидя перед листом бумаги, он чувствовал, как влипает в её речь, как охватывает его и подчиняет себе та же стихия, которая когда-то на поляне мягко опустила его на плюшевый плед. Отвечая на её языке, он признавал его власть над собой:
«Меня щемит от того, что Вы пишете, и даже отзывается в кишочках. Вся эта влажность, нахлюпанность, набухлость мне душеутробно близка. Мне жаль, что это пронзительное чувство достаётся только мне, а не другим людям, не в том смысле, чтобы Вы и другим писали подобные письма, а что, если бы их получало и читало человечество, ему было бы теплее жить, оно ведь тоже одиноко, его утроба не согрета, а у Вас хватит тепла и на это. У Вас столько этого набухлого и нахлюпанного, что могло бы увлажнить, как особая, не общепринятая литература, не одну душу. Ваш жанр – это вообще не литература, а нечто вроде любовного рыдания, со вкраплениями сюжета, воспоминаний, но главное – с истечением слёз, и немножко крови, и любовной смазки, и всё это осязается на письме, и так по-женски пахнет, и так по-человечески пронзает… Это проза не просто женщины, а женского вообще».
Всё, что могли, они уже написали друг другу, а потом скрепили подписью – тем же почерком, но уже во плоти. Собственно, их встреча и была таким росчерком: «написанному верить». Стало ясно, что никакого движения, кроме кругового, им уже не дано: они обречены вращаться вокруг той встречи, как невидимой оси; а остальное – симметрия взаимно отражённых слов и жестов, раскатистое многократное эхо. Она сама это осознала:
«Художники знают, что на картине один цвет, раз возникнув, должен повториться – хотя бы ещё два-три раза, должно произойти ЭХО цвета. Так вот, желание так же должно отразиться и повториться в другом – ЭХОМ – и вернуться в этот бесконечный круговорот!!!»
Бесконечный круговорот желаний… Вечное супружество по переписке… Вместе они создали совершенный роман-палимпсест, где текст одного вписан в текст другого, и нельзя сказать, чей в чей. Больше они не писали друг другу. И так и не узнали, кто кого пережил.
<p>Возраст</p><p>Пупок</p>Пупочки, завязанные внутрь и наружу. Эта тема вдруг вытащилась из моего детского подсознания. Я на неё особенно не рефлектировал, но она там была, была. Пупочек в детстве представляется чем-то несравненно более важным, чем оказывается впоследствии. Жизнь постепенно уходит все дальше от того таинственного места, оттуда изошла. Но детство ещё близко к этой завязи, которая представляется главной загадкой бытия, окном в неизвестное; заглядывать в пупочек страшновато, как в глаз циклопа. Между тем дети ходят голенькие, пузики распахнуты, и вот он – самый наглядный предмет для сравнения. Свой или чужой? Ввёрнут или вывернут? Спрятан или торчит?