Утром Нюся ничего ему не сказала, но баночка исчезла. А с ней и Мумуха. Никто больше не носился по комнате, наполняя её весельем живой неразумной жизни. И Гена вдруг ясно почувствовал, что Мумухи больше нет. Не только в квартире, но на всём белом свете. Нет больше такого существа, которое звалось этим именем и которое он изображал на своих картинах. Ни в лесах, ни в полях, ни на городских свалках – нигде её больше нет.
Гена загрустил. Жизнь его с Нюсей продолжалась, как обычно, но чего-то ему не хватало, какого-то маленького звука, шороха, который раньше вокруг него обитал и отзывался встречным ласковым звуком в его душе. Пусто стало без Мумухи, и жизнь с одной Нюсей стала ему казаться скучной и чёрствой, как будто это брак по расчёту. Вслушиваясь в себя, он понял, что никак не может простить Нюсе смерти Мумухи, утонувшей в той приторной гадости и, вероятно, испытавшей настоящую смертную муку. А эта женщина наряжается, мажется, жрёт всякие сладости и ещё какие-то весёлые песенки вполголоса напевает. И требует, чтобы её рисовали и увековечивали. Мумуха была гораздо скромнее. Кроткая, безответная, верная – ничего не требовала, сама со всем справлялась и была рядом.
Нюся всё больше раздражала художника, казалась жадной и вульгарной, но он не решался прогнать её из дому. Было жалко её – а главное, ему трудно было бы вынести полное одиночество.
Однажды художник вышел из квартиры и пошёл по улицам куда глаза глядят. Он думал: то ли попросить Нюсю уехать, то ли ему уйти, поскитаться немного, погостить у друзей, а там, может быть, она и сама уйдёт и он без всякой распри вернётся к себе и начнёт прежнюю жизнь, без этой убийцы. Он шёл бесцельно, потом присел на скамейку на солнцепёке. Вокруг резвились мухи, жужжали, гонялись друг за другом, нечаянно тыркались в его лысеющую голову. Ему было приятно – и вместе с тем горько, что расплодилось уже неведомо какое поколение мух – а его Мумуха, верно, уже сгнила в той сладкой отраве. Он сидел, думал, вспоминал, слушал жужжание, переходившее в какой-то неумолчный напев внутри него самого. Было тепло и почти счастливо. Он заснул и больше не проснулся.
Это была библиотека богатого научно-технического ведомства, на содержание которой выделялось много средств, а расходы не очень контролировались. Поэтому в ней были прекрасно представлены литературные журналы, классика, издания по искусству и гуманитарным наукам. А ведущим библиотекарем была женщина, которая именно этим, а не «научно-техническим» больше всего интересовалось. Я тогда следил за современной литературой, читал почти все журналы, поскольку в некоторых и сам печатался. Читальный зал, не слишком посещаемый, пустел после семи вечера, а я часто оставался там до самого закрытия в десять. Её дежурство тоже нередко выпадало на эти часы, из чего я заключил, что она домой особенно не торопится. Мы поневоле наблюдали друг за другом, как два живых существа в пустыне.
Я давно заметил, что большинство библиотечных работников принадлежат одной психологической касте. Им легче иметь дело с книгами и текстами, чем с людьми. Они сторонятся активной общественной жизни и предпочитают позицию тихого созерцательства. Кроткие, задумчивые, услужливые, они сами похожи на книги, которые, как правило, остаются закрытыми, хотя и не мешают себя открывать.
Эта женщина, Юлия Семёновна, в дневные часы возилась с посетителями, формулярами, каталогами, а в вечерние позволяла себе читать, сидя за своей стойкой. Однажды я подошёл к ней с журналом, чтобы взять его на дом, и сказал с несколько наигранной застенчивостью: здесь, между прочим, и мой рассказец. И раскрыл страницу. Она сопоставила имя автора с моим формуляром, приятно улыбнулась, поздравила с публикацией, но при этом суховато добавила:
– Я, к сожалению, не слежу за вашим творчеством.
Я почувствовал, что произошла некоторая сцепка, что теперь она за моим творчеством следить будет. Можно было пойти по пути всё более тесного общения, выявления интересов, совместных походов в театр, но мне совершенно не хотелось заниматься этой рутиной. Мне было хорошо в этой библиотеке, и я знал, что ей тоже здесь хорошо. Эта среда сближала нас теснее, чем любая другая. Мы изредка обменивались любезностями и книжными новостями, но берегли то молчание, которое сближало нас в одинокие вечерние часы. Мы продолжали поглядывать друг на друга со своих мест, и я чувствовал, как растёт напряжённость этих взглядов, как будто приготовляя нас к чему-то…
Я знаю за собой наклонность, не чуждую, думаю, многим. Чувственность заостряется именно в тех ситуациях, которые должны её притуплять. Именно в особо церемонных условиях чаще всего вспыхивают «анархические» желания – на заседании, совещании, торжественном юбилее или даже во время похорон. Чем жёстче структуры, тем более желанным и событийным становится их нарушение, даже чисто воображаемое. Особенно бурно фантазия разыгрывается в ситуациях, прямо противопоказанных любой игре. Например, в «культурных институциях».