Само собою разумеется, что, отстаивая права поэта на самостоятельность творчества и свободу этого творчества от навязывания ему тем толпою, Пушкин был далек от узкого понимания учения об искусстве для искусства, и его собственная деятельность ни в один из периодов ее не могла бы подойди под такое узкое определение. Во-вторых, основной принцип теории Пушкина, защита независимости творчества от давления толпы, верен и нисколько не исключает служения обществу, которое бывает нередко, как то было и во время Пушкина, гораздо ниже уровня идей передовых мыслителей и поэтов. В основе воззрения Пушкина на поэта скрывается глубокая мысль, что нет надобности замыкать поэзию в узкие рамки поучительности, требование которой составляет характерную черту части русского общества XIX века[475], что истинная поэзия как изображение жизни всегда поучительна и что истина заключается не столько в прямых и ощутительных ответах на запрос «поденщика, раба нужды, забот», ищущего «пользы все»[476], сколько в глуби не возвышенного человеческого духа, в созерцаниях и чаяниях его внутреннего «я», не удаляющегося от «житейского волненья», но лишь становящегося выше его в своем вдохновенном отношении к нему. Независимая личность, рожденная «для вдохновенья, для звуков сладких и молитв», действующая по своему разумению, совершит неизмеримо больше, чем вполне соответствующая уровню «хладного и надменного народа». Негодование поэта относится именно к «толпе хладной, ничтожной и глухой»[477], а не к народу вообще. От последнего Пушкин не думал замыкаться: как в юности он хотел, его
так и потом он ставил задачею поэта быть пророком, а следовательно, и обличителем, «глаголом жечь сердца людей» и в «Памятнике» утешался тем, что его будут знать
Этим вполне устраняется довольно распространенное неправильное толкование стиха:
Поэт не нуждался в любви лишь «строптивых», но не иных: еще в 1824 году он писал:
Итак, не кому иному, как французским корифеям XVIII века и другим писателям того времени, Пушкин был обязан некоторыми из важнейших своих мыслей и стремлений в своей поэзии: идеею протеста против печальных условий общественного настроения и заботою о пробуждении освободительных начал в русском обществе, с одной стороны, а с другой – сомнениями в силах и способности общества восприять эти начала и потому – разладом со своей средой и стремлением найти выход из такого томительного состояния, между прочим в самом себе. Все эти могучие внушения, исходившие из произведений Вольтера, Руссо, А. Шенье и других, охватывавшие Пушкина в самом раннем и затем юношеском возрасте, удивительно совпадали с условиями русской жизни при императоре Александре I, с направлением кружков, в которых вращался юный Пушкин по выходе из Лицея, и с обстоятельствами личной жизни поэта и потому получили особую силу в его поэзии. Наш поэт, рано
жаждал выхода из душной атмосферы окружавшей его жизни, помышлял было в одно время о бегстве из России, но нашел наконец исход, более достойный его гения: он обрел указание на путь к спасительному выходу в той же литературе, которая впервые натолкнула его мысль на все тяжкие проблемы жизни, т. е. во французской литературе XVIII века, но, как увидим, собственными силами и под влиянием истинно народного чутья развил и углубил эти указания в полные глубокого смысла и реальности обращения к родной деревне и в пророческому призванию поэта[482].
После всего, что дали Пушкину великие французские писатели XVII–XVIII веков и примыкавшие к ним другие писатели XVIII и начала XIX столетия и что прибавил он своего к их идеям, наш поэт не мог найти много существенно новых мотивов вдохновения у своих западных современников, в том числе и у Шатобриана и Байрона. Величайший же и старший из этих современников Пушкина, Гёте, по замечанию самого Пушкина, принадлежал более XVIII веку, чем XIX, теми сторонами своего творчества и мысли, которые наиболее повлияли на нашего поэта.
Во главе старших современников Пушкина, кроме Гёте, о котором будет сказано ниже, потому что влияние его на Пушкина относится к сравнительно позднейшему времени, следует поставить продолживших заветы Руссо начинательницу и начинателя французского романтизма М-mе de Staël и Шатобриана[483].