Теперь у Антона был обзор, и он убедился, что по крайней мере на расстоянии нескольких пистолетных выстрелов полицейских не видно. Но они наверняка где-то поблизости, и, если даже он убьет этого молодого субчика с новенькими блестящими погонами, ему вряд ли удастся оторваться от преследователей настолько, чтобы не привести их в отряд. Как бы ему хотелось избавиться от этого новоиспеченного убийцы, который если не сегодня, так завтра обагрит свои руки кровью бойцов.
— Говори, какие силы посланы в горы? Отвечай точно!
Полицейский, по-видимому, уловил в голосе парня некоторую мягкость и инстинктом животного — он выплыл откуда-то из глубины сознания — почувствовал, что тот колеблется. Пристав бухнулся на колени.
— Не надо, господин, мне всего двадцать четыре года...
Прошу, не надо, у меня нет врагов... В первый раз... — молил он, дрожа всем телом. Наверное, его охватил не только страх за свою жизнь, но и физический ужас перед мгновением, когда пуля коснется его груди. Он закрыл глаза ладонями.
Антон отвернулся. Он вспомнил... А ему было что вспомнить за эти партизанские годы, распадающиеся на дни и ночи, до краев наполненные горем и победами, радостью встреч и леденящей скорбью по павшим товарищам. Впрочем... Если этот останется в горах, на его место из Софии пришлют нового, а если падет и тот, пришлют еще одного, чтобы кровавый ужас продолжал витать над горами, по обеим сторонам реки, над городами и селами там, в долине.
— Итак, я спрашивал... Где они, какие силы участвуют в блокаде?
Полицейский молчал. Похоже, он медленно возвращался к действительности из тех дней, которые привели его к этой встрече... Застыли под солнцем одинаковые светлосерые воротники шинелей, лак сапог, сияние кортиков. «Господа, смирно! Для встречи господина министра...» И в снежной пелене зимнего дня медленно гаснет марш...
Антон еще раз повторил вопрос. Полицейскому наверняка хотелось сказать: «А если и отвечу, какая мне от этого польза — все равно погибать». Но он не решился. Знал, что ему нет и не может быть прощения, что прощение дается только за заслуги, да и тогда оно сомнительно. И его охватило бешенство: по сути дела, подчиненные его бросили, не попытались даже запустить одну-две ракеты, чтобы сориентироваться в этих незнакомых горах, когда спускались в долину. И он оказался один, усталый и растерянный, переждал дождь в каком-то шалаше, а когда проснулся, вокруг уже никого не было...
— Я командовал самостоятельной группой. Приказано было прочесать участок между тремя дорогами, ведущими в город, и к вечеру вернуться. Засады есть, но они, насколько мне известно, далеко. — Полицейский с надеждой смотрел на парня. И вдруг простонал, словно его осенило: — Но вы... Вам еще нет и двадцати! — И это уважительное «вы» ему представлялось спасительной соломинкой.
— Хватит болтать! — обиделся Антон, добавив с нескрываемой гордостью: — Мы, ремсисты, все такие...
Они вышли на гребень.
Гребень делил гору на две части: слева была пропасть, справа покатый склон спускался к старому сосновому бору, спокойному, темному и таинственному, с лабиринтами-оврагами и еле заметными тропинками, ведущими неизвестно куда. Они стояли, выпрямившись во весь рост, а под ними расстилался целый мир. Полицейский ждал развязки. Антон прикидывал, стоит ли стрелять здесь, на вершине горы, которая отделяет свой мир от чужого — обреченного, но все еще сильного.
Полицейский больше не думал ни о побеге, ни о пощаде. Он понял, что свой боевой опыт этот парень, почти его ровесник, приобретал не за школьной партой, не в тренажерном зале Дирекции полиции, а здесь, в горах, в борьбе с реальным противником.
— Стреляй... — снова перешел он на «ты», и в этом прозвучал и страх, и попытка доказать свою твердость. — Отсюда выстрел не услышат ни наши, ни ваши. Но тебе это даром не пройдет.
— Вашим тоже. Но сегодня подсудимый — ты.
— Кто творит зло, тот зло и получит.
Высоко над Родопами поднималось солнце, яркое и теплое после ночного дождя, в ореоле искрящегося марева.
— Видишь, солнце встает, а тебе умирать. И даже нечем утешиться, потому что твой мир обречен, а ты этого не понимаешь.
Пристав вздрогнул. С языка чуть не сорвалось: «Во имя его величества...», но он вдруг до боли ясно осознал всю нелепость, пустоту и бессмысленность этой казенной фразы. В голове пронеслось: «Во имя бога...», но ему никак не удавалось вызвать в душе образ всевышнего.
А что говорил в своих проповедях майор полицейской школы? «Никакой пощады... Кровь изменников родины — это жертва на алтарь отечества... Каждый убитый коммунист умножает блеск короны его величества...» Приставу казалось, он увязает в трясине и то, что он переживает сейчас и что ему довелось пережить до того, как попасть на мушку партизанского пистолета, — вот это и есть правда, а не парадное многословие господ из полицейской школы. Быть может, впервые он ощутил вкус разочарованности, безверия, обманутых надежд и рухнувших планов. Реальность жизни никак не совпадала с тем, что внушали ему в полицейском управлении.