Кристина вышла на остановку и выкинула докуренную сигарету в урну рядом с ларьком союзпечати. У края тротуара стояла бабушка с парой тюков нечеловеческих размеров и вглядывалась в конец проспекта, ожидая автобуса ожидание зачем говорить об этом когда ясно что это когда эта фигура в себе воплотила Ожидание.слово просто опоздало, сильно опоздало, как горожанин опаздывает на автобус/электричку/поезд/такси и проч. стоит у дороги как на взморье смотрит в море будто море это вестник или проводник но на самом деле просто бесконечная даль с неизменной приставкой бес и без ибо море отрицание и негация идеальный философ потому что вмещает и вливает выливает переливает плескает расплёскивает в себе все реки и озёра вода падает в воду одно-бытие-тожество безбрежное ожидание вода ожидание под солнцем растекаемся волгоград растекается превра-воплощается в море посреди горячей земли. На скамейке под навесом сидела женщина с длинным лицом, на котором отсутствовало какое-либо выражение: глаза смотрели строго вперёд, и взгляд их был как бы сонным, безучастным; кожа на этом лице была почти бесцветной, белой-белой, как у альбиноса, и Кристина подумала, что это, должно быть, какой-то вид мутации или же болезнь, раз кожа при таком солнцепёке не темнеет. Поодаль от ларька стоял высокий парень в оранжевой футболке, стройный, поджарый, идеал девичьих мечтаний. Стоял и ждал автобуса. Как скульптура. Причёска что надо. Аккуратный нос. Скулы стёсанные, обточенные. Он походил на Егора, правда, воспоминание скорее само пришло на ум, чем было навеяно внешним видом этого парня; воспоминание попало в петлю, метко выстрелило, возникло вопреки, а не соответственно тому, что было сейчас у Кристины на уме. Парень как парень, образцовый красавец, объект желания, самого низменного, животного, живого, слепого, упорного желания, которое едва ли не само продуцирует собственный объект. Всякое желание – это бесконечная объективация, самоотражение, само-охват, экспансия – себя же; если желание и желает чего-либо, то только себя, желание желает погубить себя, поскольку оно неистощимо, т.е. у него нет истока – только бесконечная скорбь по отсутствию оного. Парень как парень, и всё же Кристина вспомнила о Егоре вспомнилось окунулось само по себе как неприрученное животное образ обрушился как молния безпричинно без причины но скроенный обстоятельствами нос-скулы-глаза-лицо-цельность-понятие-контур-метафизическое-ниоткудажеланиепожелалоувидетьего; это было похоже на вдруг сработавший и при этом давно забытый механизм, но не сознание, а тело качнулось в сторону сверкнувшего образа, причём ему не удалось сверкнуть бесследно: руки и ноги окатило волной, а в животе проснулась приятная, обезболивающая слабость, куда более приятная, чем слабость от сигаретного дыма, слабость, возведённая в десятую или сотую степень, а ещё солнце сильнее пригревало, почва под ногами исходила жаром, ещё немного, и та же почва – в смысле асфальт, грунтовка, бордюр, тротуар, – растопится окончательно, и тогда уже мысль о том, что она захотела его, станет столь отчётливой – при предельной неотчётливости всего остального, – что сделать с ней ничего не удастся: она поддастся ей и сойдёт с ума. Она захотела его. Она захотела его, прямо сейчас; тело грезило и тянулось к невидимым прикосновениям. Тогда всё произошло робко и скованно, и было больно, а потом на постели они нашли капельки крови, и ещё Кристина плакала, отчего день запомнился солёным и сопливым, таким… ну… я до сих пор не вспоминала об этом дне, он отодвинулся от меня и перестал волновать и всё же он запомнился таким склизким, хладнокровным, как если бы наши тела были заведомо мертвы и исключены из той первобытной теплоты, в которую издревле погружены все тела, и ласки наши являлись только ласками мертвецов – холодными, тяжёлыми, чуждыми, невообразимыми, потому что в них не было ничего человеческого. Теплота мгновенно исчезла – на её месте сразу же выступила изолированность – червивый плод теплоты, её секрет и невидимое чрево. Да, она плакала, но при Егоре не проронила ни единой слезы; весь оставшийся вечер, весенний вечер, прозрачный и лёгкий, как вуаль, они лежали, не шевелясь, и Егор прижимался к ней, к Кристине, что отвернулась в тот момент от него, чувствуя, как его обмякший орган жмётся к её ягодицам, как его грудь сливается с её кожей, как его тело приникает к её телу, а она, как ей казалось тогда, сжимается всё сильнее из-за выраставшей между ними преграды: тело лишалось чувств, оно умирало, кожа леденела, закупоривая себя, и сколько бы Егор ни жался к ней, они теперь разделены; тем временем свежий ветер безмолвно сквозил в утоплённой тишиной комнате, из распахнутого настежь окна доносился уличный шум, неразличимый, отдалённый; когда же он был внутри, твёрдый как камень, жилистый, крепкий, всё равно что лезвие ножа – оно, казалось, и разрезало её тело, затем разрезало её душу, разорвало её существо напополам, она вскрикнула, резко и неожиданно, вцепилась в него, ногти вонзились ему в спину, пальцы даже как-то залезли под лопатки, как если бы они стремились вырвать эти кости с мясом, лишив человека крыльев ведь это очевидно: крылья у людей растут из лопаток, лопатки с виду напоминают свёрнутые оперенья, спрятавшиеся крылья, сложенные когда-то давно, когда люди дали себе зарок, что никогда не взлетят вновь, а её ноги крепче обхватили его таз, движение за движением, рывок за рывком, как ткань, рвётся и рвётся, разрыв уходит всё глубже, кажется, ещё один толчок, и её станет двое, а он сохранит идентичность, продолжит быть единым; когда всё закончилось, они долго молчали, само же молчание было точно «было» не казалось и не причудилось именно таким оно и было нет здесь ни метафор ни сравнений язык плохой сообщник скорее пособник или даже подстрекатель главный антагонист язык убивает событие язык это мир однако это удушенный мир чужим, потусторонним – оно не исходило от них, а вселялось в их остывающие тела, проникало через сужающиеся поры, ибо мертвецы не дышат, у мертвецов кожа затягивается непромокаемой плёнкой, потому смерть – это скорлупа или купол; молчание рассеивалось по воздуху, заполняя пространство комнаты, отчего оно обезличивалось и серело, и вещи стали проступать в этой серости, деля с ней своё исконное равнодушие вещь сама по себе вне восприятия вне теплоты вне прикосновений есть равнодушие заросшая собой же кожа, шум с улицы отдалился сильнее, а ветер всё так же продолжал циркулировать в тишине, иногда осторожно прикасаясь к их телам, и каждое такое прикосновение вызывало в Кристине приступ дрожи, правда, почти неощутимой и невидимой, во всяком случае, для Егора, сама же она явственно ощущала, как полость, в которую превращалось её тело, активно вибрирует, когда по коже пробегало это лёгкое движение; ветер казался ей скромным гостем из мёрзлого царства – где нет прикосновений и ласк, где нет тепла – вкрадчивый, въедливый холод, от которого никак не защитишься. Когда Кристина наконец вернулась домой, она разрыдалась. Она была уверена, что этот холод уже стал её постоянным спутником, налип на неё, как метка, или же вжёгся в кожу наподобие клейма, и ранки вокруг этого клейма понемногу вытравливали изначально присущее её телу тепло, будто на короткие мгновения осознав таинственную сцепку между ей самой и её собственным телом, Кристине теперь оставалось лишь наблюдать, как это тело немеет и каменеет, мёрзнет и отстраняется, как оно превращается в костный и громоздкий объект, как этот нечеловеческий и потусторонний холод селится внутри неё, внутри разлома теперь во мне появилась ось похожая скорее на полоску из небытия и она прямо во мне и я разделяюсь отхожу как земля отходит от трещины в почве а там ничего сколько ни гляди всё чернота и чернота всё великое НЕТ пробитое как скважина внутри Любовь не соединяет и не сшивает, а разгоняет каждого дальше ото всех, любовь верит в атомы, в их беспорядочное движение; наступает момент, когда любовь влюбляется в разделённость в самих атомах, и Кристина рыдала над собственным полураспадом. Примерно то же я чувствовала во сне: не мое тело – я изгнана из него, я больше не чувствую его, единение разорвано как ткань рвётся и рвётся; а ещё – разделённое тело по сути перестаёт быть моим, разбитое, рассечённое, оно остекляется, холодеет, сереет. Вещь сама по себе вне восприятия. Однако воспоминание не могло сопротивляться желанию: она хотела его – чтобы он касался её, дышал у самой шеи и прикусывал кожу, мял эту кожу, как глину, чтобы он лепил её, как изваяние, чтобы он был внутри, чтобы она чувствовала, как глубоко пульсирует его член в самом средоточии её существа, она хотела, чтобы трещина срослась, отчего стало сладко, сладчайше сладко, в ответ же на это воздух едва ли не раскалился до невероятной температуры и жара завязла в плотной, вибрирующей субстанции, что свет, казалось, можно было ощупать пальцами, и ожидание ловко переплелось со скукой, заговорило томными и почти беззвучными вздохами, кровь прикатила к лицу, наполнила собой капилляры, облила Кристину краской, всю, с ног до головы, вновь по рукам и ногам пробежали волны, одна за другой, не останавливаясь, а в самом центре взбурлила жидкость, что-то задрожало, стало приятно и одновременно с этим нестерпимо. Парень как парень. Образец красивости, сама красивость – человек, превративший себя в образ. Ткань промокла, прилипла к коже. Егор сейчас далеко – в далёком прошлом, хотя не такое уж оно и далёкое, просто смертельная тоска мигом раздвинула границы, желание обнаружило в себе неутолимость как свой самый сокровенный и бездонный источник которого нет, и сознание начало прокручивать картины того, как их тела сплетаются и расплетаются, как в мире возрождается древний оргиастический танец, они оба задыхаются и стонут, кусаются, лают, кричат – как звери, поедающие друг друга, не в силах насытиться плотью другого, словно в ебле плоть по-настоящему неиссякаема в ебле плоть и есть сплошная неиссякаемость тебя уже нет а есть только тело не одно не твоё а всеобъемлющая сплочённость тел как одно великое пронизанное оргазмом до самой своей последней частицы тело, вечно возрождаема, вечно жива. Зов поднимался и вился из трещины, восходил с самых её краёв, что возгорелись стремлением затянуться вновь в первозданную плеву. Кристина отошла к дороге – ей показалось, что она отходит к краю обрыва, чтобы заставить себя протрезветь от взгляда в пропасть, однако от пропасти тянуло гарью и жаром; пропасть будто сама поднялась к поверхности, выпуклилась горячим асфальтом, поскольку в солнечной тирании даже у пропастей нет спасения – солнце бьёт землю, заставляя последнюю вздыматься, иссушиваясь до конца. Земля обложена забвением, но желание продолжает желать.

Перейти на страницу:

Похожие книги