Джаннат, такой далёкий и такой прекрасный…
Видение рассеялось, точно дым бахура. Свет померк, серые стены встали на свои места, но в ликующей душе уже зажглось пламя, которое не потушить ни дождю, ни ветру, ни сумрачному миру. Всё заиграло новыми красками, всё обрело смысл. И пение, пение гурий всё продолжалось! И голос…
«Убей».
Мало кто испытал это счастье – слышать голос Всевышнего!
Скрипнула дверь, в барак вошёл Азимшок, двоюродный брат лучшей подруги жены.
– Тадбир, ты не туда молишься. Кибла в другой стороне.
Пример истинного благочестия. Отец кроткой прелестной дочери, являющейся Тадбиру во снах, и трёх сыновей, держащих в строгости и послушании кафирскую школу. Будет справедливо, если Азимшок войдёт в Джаннат в числе первых.
«Убей».
Тадбир вскочил на ноги. Рукоять молотка будто сама запрыгнула ему в руку, и в тот миг по телу разлилось тепло. Словно небесный свет облачил праведника во вторую кожу, сделал маяком, на который как мотыльки слетятся заблудшие души. Так же светилось и лицо Азимшока.
Азимшок закричал, не иначе как от благодарности. Пусть приземлённый разум противится благим переменам, душа стремится к ним всем своим естеством. Тадбир бил твёрдой рукой, быстро и метко: не пристало ему множить страдания. Уже через несколько секунд Азимшок растянулся на полу, на пробитом виске наливалась гранатовая точка. Мгновение – и она, лопнув, стекла на пол искрящимся ручейком. Глаза остекленели, но свечение праведной души усилилось; отделившись от тела, она взмыла к потолку и прошла сквозь него, чтобы поскорее предстать перед Создателем.
Сердце Тадбира переполняла радость. В какое замечательное время протекает жизнь скромного и благочестивого человека! Тадбир вышел на улицу, и – о чудо! – он был не один. Белый свет лучился из других, из Избранных. Их праведность превращала обнесённую забором стройку в колыбель будущего! Мир становился всё светлее, и всё больше людей слышали Слово Создателя и повиновались ему.
Как это прекрасно!
Вдруг сладкоголосое пение затихло, вытесненное безобразным нечестивым мотивом. В разум ворвались слова на чуждом, едва понятном Тадбиру языке кафиров:
Песня искажалась, надкусывалась помехами. Если в непристойных звуках и была какая-то запретная прелесть, то треск сгубил её полностью и безвозвратно. Праведный гнев всклокотал в Тадбире: заглушать голос Бога гадким нечестивым нытьём – это кощунство, святотатство, которое нельзя стерпеть! Тадбир бросился к радиоприёмнику, глашатаю мерзости, и разбил его о ближайший бетонный блок. Неверные закричали от досады и злости, а маловерные отшатнулись. Они не слышали голос Бога, не чувствовали себя его дланью и не были ею. Недостойные.
Тадбир дрался как лев, отбиваясь от тех, кто мнил себя хозяином этой земли, и их шакалов. Он был не один. Братья, ободрённые примером, в порыве доблести накинулись на неверных и друг на друга. Через крики и кровь спадали оковы греха, рвались цепи, тянувшие в ад. Тадбир видел всполохи чёрного пламени и серого призрака, зажигавшего дьявольские костры; видел гурию, грациозно порхавшую между машинами и мешками с цементом. Низменное в его душе стремилось к ней, жаждало догнать её, овладеть ею, но брат по вере не дал отступить от пути истинного.
Могучий воин Тадбир опустился в грязь с отвёрткой в сердце.
***
Что-то переменилось в воздухе, Вика почувствовала это. Не запах, не температура, но что-то неуловимое. Появилась тяжесть, духота, как перед грозой. Небо оставалось чистым, но свет солнца как будто потускнел, посерел. Шум работы затух постепенно, двигатели и механизмы умолкли почти одновременно. Если ветер и не остановился, то крался на носках, как школьник, припозднившийся с возвращением домой. Повисла столь удручающая тишина, что Вике представилась огромная толпа, глядевшая на кого-то с таким осуждением, какое ещё надо заслужить.