– Все понял, пане гетмане, прошу прощения! Все понял, исправлюсь!
– Ступай да собери хоть что-то! – велел Хмельницкий. – Пусть простую краюху хлеба с салом да цибулей[44], раз уж накормить гетмана нечем. И горилки принеси! Лодыри, тысяча дьяблов в зубы! – прорычал он, вспомнив безразлично-ленивые лица крымчаков в лагере хана. – Канчуками бы сечь, да со всей силы!
– Прости, ясновельможный пане! – всхлипнул кухарь, выбегая из палатки.
– Да это я не тебе! – запоздало спохватившись, крикнул ему вслед гетман и даже сплюнул с досады. Тьфу, неловко-то как вышло! Кухарь – казак справный, дело свое знает хорошо и поведения отменного… А, ладно! Каждого не пожалеешь.
Снаружи донесся всполошенный крик: «Куда несешься, чертяка, дороги не разбирая!», дополненный крепкой руганью и ответом: «Сам глаза разуй!». Затем в палатку осторожно заглянул джура, потирая ушибленный лоб:
– Ясновельможный гетмане! Задержали человека, с виду монаха, который просится до твоей милости! Утверждает, что ты его знаешь и что несет до тебя важные известия!
– Монаха? Какого мо… – начал было Хмельницкий с раздражением, но тут же охнул, встрепенулся. – Каков из себя? Высокий, тощий, со впалым лицом и суровым взглядом?
– Все в точности, пане гетмане! Как смотрит, будто прожигает глазищами!
– Привести сюда, немедля! Да со всем уважением! А то знаю вас… Дай волю, вы и Божьим людям синяков наставите. И живо, живо! Чего ждешь?!
«Ой, верно сказали: не в духе!» – опасливо подумал джура, выбегая из палатки. И только чудом не столкнулся снова с кухарем, который спешил к гетману с немудреной снедью и пляшкой[45] горилки…
– Да чтоб тебя, бисова сына! – не сговариваясь, взревели оба.
Изможденный монах в потрепанном пыльном одеянии, с длинной всклокоченной и обильно засеребрившейся бородой, тяжело и шумно выдохнув, опустился на табурет. Было видно, что он страшно устал и держится на ногах просто каким-то чудом.
– Пить… – простонал он. – На бога!
– Что дать тебе, панотче[46]? – заторопился Богдан. – Горилки, угорского? Или меду?
– Воды. Простой воды, Христа ради!
Гетман торопливо наполнил высокий кубок, поднес… Монах жадно припал пересохшими губами, осушил в считаные мгновения.
– Еще, пане гетмане, еще! Не сочти за труд. Устал смертельно, в горле пересохло, а тут еще такое пекло… Ох, благодарствую! – выпив вторую порцию и утерев мокрые губы, монах перевел дыхание, даже постарался улыбнуться. Но от изнеможения улыбка больше походила на оскал.
– Безмерно рад видеть тебя, панотче! Но отчего такая спешка? Да и вид у тебя, не прогневайся, то ли как у божевильного[47], то ли как у жебрака[48]. Не стряслась ли какая беда, борони боже? – насторожился Хмельницкий.
Трясущейся рукой поставив кубок на стол, монах утер рукавом лоб, на мгновение закрыл глаза.
– Увы, стряслась. Верещаку арестовали, свезли в тюрьму.
Богдан ахнул, закрестился.
– Точные ли сведения? Может, ошибка? – с надеждой воскликнул он.
– Точнее не бывает. Я, подходя к дому, сам увидел, как его выводила стража. Не опоздай я тогда на встречу, и меня вместе с ним бы взяли. Игумен задержал по неотложному делу, потому и пошел к Верещаке позже, чем обычно. Вот так и спасся. Господь меня уберег, а его – нет.
– Дай бог ему силы и выдержки! – горячо воскликнул Хмельницкий. – Сколько пользы принес нашему святому делу этот благородный муж, сколько бесценных сведений передал! Всей душой уповаю, что голову он все-таки сохранит.
– Может, и сохранит, хотя надежды на это мало, – пожал плечами монах. – А вот и вторая плохая весть. Последнее, что успел передать мне Верещака. Ты присядь, пане гетмане, весть из таких, которые с ног валят.
Хмельницкий, изменившись в лице, послушно опустился на другой табурет. «Что-то стряслось с Тимошем или с кем другим из детей?!» – со страхом подумал он, но тут же прогнал эту мысль. Уж об этом-то сообщили бы сразу! Гонец примчался бы из Чигирина так скоро, как только смог. Да и откуда мог узнать о том Верещака в Варшаве?!
– Ну же, панотче, не тяни! – нетерпеливо воскликнул он.
– Князь Вишневецкий прислал письмо, затребовав от Сейма чрезвычайных полномочий. Точнее – неограниченных полномочий, как у римских диктаторов. Чтобы мог сам все решать, казнить и миловать, ни с кем не советуясь. Писал, что медлить больше нельзя, что государство на краю гибели – мол, настала пора для решительных действий. Что готов взять на себя всю ответственность, все богатства свои отдать, самой жизни не пожалеть, но без чрезвычайных полномочий и пальцем не шевельнет. Только на таких условиях он соглашался выступить против тебя, пане. Со всеми своими силами, какие только у него есть.
– И?.. – подался вперед гетман.
– Получил их. Спорили горячо, до крика, но все же дали. Как он и требовал: сроком на полгода, и чтобы действовали только в пределах русских воеводств. Теперь Ярема – главный региментарий с правами диктатора. Вот об этой новости и спешил тебе сообщить, пане гетмане. Спешил со всех ног, через тернии и беды, оттого и вид у меня столь непотребный, как твоей милости было угодно заметить…