Цирцею, поющую в своем доме вдали от берега моря…
Калипсо, снимающую с ветки спелый фрукт, пачкающий соком ее пальцы, губы…
– Возможно, – задумчиво произносит Пенелопа. – Я так долго – целых двадцать лет – уничтожала мельчайшие кусочки своей души, в которых могло вспыхнуть желание, что теперь и сама не знаю. Будучи юной, я думала, что люблю тебя, потому что это правильно, но времени на то, чтобы выяснить, так ли это, не было, ведь ты уплыл, и потому об этом чувстве – о чувстве, которое все поэты называют самым главным, самым важным в жизни, – я так и не смогла ничего узнать, не смогла понять его значения. Мне кажется, что любить можно, только если ты готов к этому, если ты открыт чувству и считаешь его возможным. Я не считала любовь возможной. Она делает человека уязвимым. А я не могу позволить себе ни мгновения слабости – это разрушило бы меня, уничтожило бы все, что я создала. Могла ли она поразить мое запертое на замок, очерствевшее сердце? Сомневаюсь, что я поняла бы, даже случись это со мной.
Мне бы следовало взять Пенелопу за руку.
Артемида похлопала бы ее по плечу; самое смелое проявление привязанности со стороны небесной охотницы.
Афродита заключила бы ее в объятия, уткнувшись в окровавленную шею царицы.
И даже Гера, старая, сломленная Гера, переплела бы свои пальцы с пальцами Пенелопы и шепнула ей на ухо:
Но я этого не делаю.
Я, которой следовало бы восхищаться этой женщиной, которой следовало бы прижать ее к груди и воскликнуть: «Сестра, сестра, милая, дорогая моя сестра!» – я стою, застыв, как камень, рядом с ней, и ничего не делаю. Я очень хочу, жажду всеми фибрами души, и мысль об этом раздирает меня пополам, но я не шевелюсь.
А Одиссей?
Одиссей снова закрывает глаза, видит Цирцею, видит Калипсо, снова видит пылающую Трою, видит морские пучины, готовящиеся поглотить его и держится, держится, держится за оливковую ветвь над водоворотом, пытаясь забыть это все, но не может. Пытается так усердно, так долго. Но, похоже, никогда не освободится от этого.
Вздыхает. И задумывается. Повторяет про себя ее слова, пытаясь понять, что его зацепило.
– Ты опоила женихов, – бормочет он, не в силах скрыть вспыхнувшее в мозгу озарение.
– Да. Несмотря на все ваши приготовления, двадцать человек против сотни? Какое безумие. Я пришла в ярость от одной мысли об этом.
– Они были безоружны и не подготовлены.
– Это была совершеннейшая глупость, и тебе об этом известно. Тобой двигали лишь гордость и гнев – ничего больше. Пусть ты не стыдишься того, что совершил убийство под священным кровом нашего дворца, но тебе стоит стыдиться своего провала как воина и тактика. Одиссей – умнейший. Море помутило твой рассудок. И я могла бы даже позволить тебе умереть, если бы в процессе тебе удалось изрядно сократить количество людей, угрожавших моей безопасности, но ты втянул во все это нашего сына. Телемах… несмотря на все его… Мне нужно было удостовериться в том, что он выживет. Он должен жить.
«Возможно, она права, – думает он. – Возможно, в его голове слишком много соли. И все же это значит…»
–
– Конечно. Ты же не думал, что я сделала это сама?
– Они налили всем вина, а затем ушли из зала. Заперли дверь.
– Мои служанки, – рявкает Пенелопа, – собирали сведения о мужчинах острова с тех пор, как ты уплыл за море. Поразительно, сколько всего люди выкладывают тем, кого едва замечают. Впечатляет, какие признания делаются после кубка вина и милой улыбки. Я – тут, думаю, мы оба согласимся – достойная царица, но будь я даже лучшей на свете, ты серьезно думаешь, что мне удалось бы управлять сотней амбициозных мужчин, если бы я не держала каждого из них на крючке? Женщины, которых ты убил, были хранительницами твоего дома. Они были его стенами, его копьями и стрелами. Они были воинами, оберегающими покой твоих земель. А Эос… – Имя камнем застревает у нее в горле. Она с трудом делает вдох, ведь грудь сдавливает при звуке этого имени. – Эос была лучшей из них. Она была лучшей. Она держала меня за руку, когда родился наш сын. Она защищала меня. Хранила мои тайны. Поддерживала, когда я спотыкалась. Была исполнителем каждого моего плана. А ты подвесил ее на колонне нашего дома, как… кусок вяленого мяса – из-за слов злобной старухи и завистливого мальчишки! Ты понятия не имеешь, какую женщину убил. Понятия не имеешь, какова была ее власть и какой удар ты нанес сам себе в тот день. Ты уничтожил защитников своего царства и даже не почувствовал, что, убивая их, ранишь самого себя.
Она уже рыдает.
Ее голос не дрожит, на него она не смотрит и даже не пытается смахнуть слезы со щек.
Мне следует обнять ее.
Я пытаюсь коснуться ее рукой и не могу.
Во мне не осталось нежности. И сочувствия. Я выжгла все это, заменив войной и мудростью; ничего больше нет, и никто не должен узнать, как глубоко я горюю об этом.