– За упокой собачки, господа… – начинает он коснеющим языком. – Жаль покойницу… Борис… Эх, Борис, зачем ты огород городил… зачем позвал сюда, – кивок на смокинги первых рядов, – всех этих фармацевтов, всю эту св…
В общем, получался какой-то эстетический, очень эстетический, но все же ресторан. Публике нравилось. Публика платила дорогую входную плату, пила шампанское и смотрела на Евреинова в Судейкиных костюмах…
Ну, что же, раз приходят и пьют шампанское…
И я вспоминал: «Больше всего я хочу денег…»
Но вдруг и «Привал», и верхняя квартира, и все фаянсы ост-индской компании, и все платья с глубокими декольте оказались описанными. Оказалось, что «Привал» не только не окупается – приносит страшный убыток. Все меценаты от него отказались – через неделю он пойдет с молотка.
– Как же так? – спрашивал я.
Вера Александровна устало поднимала брови:
– Так. Не знаю. Не хватило денег. Я подписывала векселя…
Но через несколько дней она встретила меня веселая. Нашелся новый меценат. На время «Привал» закроется для ремонта, для подготовки программы…
Она стояла в средневековой зале, расписанной Яковлевым, опираясь на деревянную статую какого-то святого и держа в маленькой пухлой, странно-белой руке старинный нож, только что присланный антикваром.
– Лукреция Борджиа, – пошутил я.
Она засмеялась:
– А? Вы помните тот разговор? Нет, нет, не Лукреция… Тереза. Вот, прочтите.
Я развернул бумагу:
– Что это?
– Договор с новым меценатом. Он обязуется платить мне, все время, пока «Привал» закрыт, ежемесячно… – Она назвала какую-то большую цифру.
– Только пока закрыт?
Она рассмеялась:
– Господи, какой наивный! Да ведь срок не указан. Я могу всю жизнь не открывать «Привала», и он будет всю жизнь мне платить…
– Как же он подписал такое?
Она церемонно поджала губы:
– О, это очень милый человек, друг моего отца. Он подписал, не читая…
Не знаю, запротестовал ли наконец «милый человек» или самой Вере Александровне снова захотелось похозяйничать – но «Привал» все-таки открылся. Летом 1917 года – там за одним и тем же «артистическим» столом сидели Колчак, Савинков и Троцкий. И Вера Александровна выглядела уже совершенно Лукрецией в этом обществе.
Она была очень оживлена, очень хороша в эти дни. Кажется, ей стало опять «не скучно», и какие-то новые «грандиозности» и «возможности» ей замерещились. Я заключил это по ее виду: в разговоры со мною она не вступала – у нее были собеседники поинтереснее.
«Душа», которой не хватало «Привалу» в дни его расцвета, вселилась все-таки в него ненадолго, перед самой гибелью. Те, кто бывал в нем в конце 1917-го – начале 1918 года, вряд ли забудут эти вечера.
Холодно. Полутемно. Нет ни заказных столиков, ни сигар в зубах, ни упитанных физиономий. Роскошь мебели и стен пообтрепалась. Электричество не горит – кое-где оплывают толстые восковые свечи…
Идет репетиция «Зеленого попугая». Пронзительная идея сыграть такую пьесу в такой обстановке, не правда ли? Шницлеровские диалоги звучат чересчур «убедительно» и для зрителей, и для актеров. Вера Александровна, бледная, без драгоценностей, в черном платье, слушает, скрестив руки на груди. Это она придумала поставить «Зеленого попугая».
Холодно. Полутемно. С улицы слышны выстрелы… Вдруг топот ног за стеной, стук прикладов в ворота. Десяток красноармейцев, под командой безобразной, увешанной оружием женщины, вваливается в «венецианскую залу».
– Граждане, ваши документы!
Их смиряют какой-то бумажкой, подписанной Луначарским. Уходят, ворча: погодите, доберемся до вас… И снова – оплывающие свечи, стихи Ахматовой или Бодлера; музыка Дебюсси или Артура Лурье…
…«Привал» не был закрыт – он именно погиб, развалился, превратился в прах. Сырость, не сдерживаемая жаром каминов, вступила в свои права. Позолота обсыпалась, ковры начали гнить, мебель расклеилась. Большие голодные крысы стали бегать, не боясь людей, рояль отсырел, занавес оборвался…
Однажды, в оттепель, лопнули какие-то трубы, и вода из Мойки, старый враг этих разоренных стен, их затопила.
«Ротонда». Обычная вечерняя толкотня. Я ищу свободный столик. И вдруг мои глаза встречаются с глазами, так хорошо знакомыми когда-то (Петербург, снег, 1913 год…), русскими, серыми глазами. Это С. Жена известного художника.
– Вы здесь! Давно?
Улыбка – рассеянная «петербургская» улыбка.
– Месяц как из России.
– Из Петербурга?
С. – подруга Ахматовой. И, конечно, один из моих первых вопросов: что Ахматова?
– Аня? Живет там же, на Фонтанке, у Летнего сада. Мало куда выходит – только в церковь. Пишет, конечно. Издавать? Нет, не думает. Где уж теперь издавать…
…На Фонтанке. У Летнего сада…
1922 год. Осень. Послезавтра я уезжаю за границу. Иду к Ахматовой – проститься. Летний сад шумит уже по-осеннему. Инженерный замок в красном цвете заката. Как пусто! Как тревожно! Прощай, Петербург!..
Ахматова протягивает мне руку:
– А я здесь сумерничаю. Уезжаете?