– Специально проводили, – горделиво щелкает по нему Пронин. – В семьсот рублей обошелся, специальную трубу пришлось прокладывать. Зато – шик, совсем как в Париже. Буржуи будут закуривать и ахать.
– А здесь что?
Пронин еще сам не решил, что будет здесь, между бистро и Венецией. Но не хочет показать этого.
– Здесь… – так, уголок, ткань, ковер, широкий диван… бросим какую-нибудь.
– А эта комната напоминает купальню.
– Купальню? – Пронин прищуривается. – Купальню? Гениально! Изумительно! Именно, здесь будет восточная купальня. Завтра велю ломать бассейн. Напустим воды (ее-то хватит!). Разноцветные стены, стекла… в бассейне плавает лебедь… свет сверху…
– Ну, свет сверху мудрено устроить…
– Ничуть – проломим потолок.
– Это шесть этажей проломаете?
– Что же такого? Сниму все квартиры и проломаю… Впрочем, кажется, я того – фантазирую…
– Борис Константинович, – вбегает мальчишка-обойщик с озабоченно-восторженным лицом. – Вода!
– А, черт! – И с таким же озабоченно-восторженным видом, как у своего подручного, Пронин бежит в «венецианский зал», откуда слышно глухое плескание заливающей пол воды…
Вряд ли самому Пронину пришла бы мысль бросить насиженное место в подвале на Михайловской площади и заняться «динамитно-подрывной» работой на углу Мойки и Марсова поля. «Собака» была частью его души, если не всей душой. Дела шли хорошо, т. е. домовладелец – мягкий человек – покорно ждал полагающейся ему платы, пользуясь, покуда, в виде процентов, правом бесплатного входа в свой же подвал и почетным званием «друга “Бродячей собаки”». Ресторатор, итальянец Франческо Танни, тоже терпеливо отпускал на книжку свое кислое вино и непервосортный коньяк, утешаясь тем, что его ресторанчик, до тех пор полупустой, стал штаб-квартирой всей петербургской богемы. Большинство новых посетителей, впрочем, тоже платили лишь в исключительных случаях – больше обедали в кредит.
У этого Франчески Танни часто устраивались и импровизированные пиры. Так, однажды Пронин, встав утром, решил, что сегодня его именины. Их надо отпраздновать. Но поздно уже звонить в телефон или рассылать записки. Пронин сделал так: он стал прогуливаться по солнечной стороне Невского – и приглашать всех знакомых, которые ему попадались. Знакомых у Пронина было достаточно. В назначенный час в маленьком и тесном помещении «Франчески» набилось человек шестьдесят, желавших чествовать «дорогого именинника». Сдвинули столы; пошли в дело и кисловатое каберне, и мутноватое шабли, и не особенно тонкий, но чрезвычайно крепкий коньяк таинственной французской фирмы «Прима». Ну и кьянти, конечно. Пил «именинник», пили его «друзья», пил хозяин, респектабельный седой итальянец, похожий на знаменитого скрипача. Наконец «все съедено, все выпито», ресторан пора закрывать. Пронину подают счет. Неслушающимися пальцами Пронин его разворачивает.
– Это… это что такое?
– Счет-с, Борис Константинович.
– А это?.. – Палец, помотавшись некоторое время в воздухе, как птица, выбирает место, чтобы сесть, – тычет в сумму счета.
– Двести рублей-с…
Отблеск удивления и ужаса мелькает на блаженном лице «именинника». Он минуту молчит, потом патетически восклицает:
– Хамы! Кто же будет платить!..
………………………………….
Нет, сам Пронин вряд ли бы по своему почину расстался с Михайловской площадью. Идею переменить скромные комнаты «Собаки», с соломенными табуретками и люстрой из обруча, на венецианские залы и средневековые часовни «Привала» внушила ему Вера Александровна.
Портрет «Веры Александровны», «Верочки» из «Привала» должен был бы нарисовать Сомов, никто другой.
Сомов – как бы холодно ни улыбнулись, читая это, строгие блюстители художественных мод, – Сомов удивительнейший портретист своей эпохи: трагически-упоительного заката «Императорского Петербурга».
Я так представляю это ненарисованное полотно: черные волосы, полчаса назад тщательно завитые у Делькро, – уже слегка растрепаны. Сильно декольтированный лиф сползает с одного плеча, – только что не видна грудь. Лиф черный, глубоким мысом врезающийся в пунцовый бархат юбки. Пухлые руки, странно-белые, точно набеленные, беспомощно и неловко прижаты к груди, со стороны сердца. Во всей позе тоже какая-то беспомощность, какая-то растерянная пышность. И старомодное что-то: складки парижского платья ложатся на кринолин, крупная завивка напоминает парик.
Прищуренные серые глаза, маленький улыбающийся рот. И в улыбке этой какое-то коварство…