Из коридора доносятся шаги. Это Филип. Он открывает дверь сто десятого номера и озирается. Снимает кожанку и бросает ее на постель, потом снимает берет и швыряет его на вешалку в углу. Тот падает на пол. Филип садится в кресло, накрытое кретоновым покрывалом, снимает ботинки, с которых стекает грязь, и оставляет их посреди комнаты. Идет к кровати, берет свою кожанку и не глядя швыряет ее на кресло. Растягивается на постели, вытаскивает из-под покрывала подушки, кладет их горкой себе под голову и включает светильник. Наклонившись, открывает двойные дверцы тумбочки, достает бутылку виски, наливает немного в стакан, которым было аккуратно накрыто горло графина с водой, и добавляет воды. Взяв стакан в левую руку, тянется к этажерке за книгой. Откидывается обратно, потом пожимает плечами и неудобно ерзает. Наконец вытаскивает из кобуры, пристегнутой к поясу, пистолет и кладет его рядом с собой на покрывало. Сгибает ноги в коленях, делает первый глоток и погружается в чтение.
Дороти (
Филип. Да.
Дороти. Пожалуйста, подойди.
Филип. Нет, милая.
Дороти. Я хочу тебе кое-что показать.
Филип (
Дороти. Как скажешь, дорогой.
В последний раз осматривает себя в зеркале. Накидка ей очень к лицу, и с воротником, разумеется, все в порядке. Она входит в комнату с гордым видом и кружится в накидке – грациозно, плавно, как настоящая манекенщица.
Филип. Где взяла?
Дороти. Купила, дорогой.
Филип. На что?
Дороти. На песеты.
Филип (
Дороти. Тебе не нравится?
Филип (
Дороти. Что-то не так, Филип?
Филип. Ничего.
Дороти. Разве тебе совсем не хочется, чтобы я наряжалась?
Филип. Это уж твое личное дело.
Дороти. Но,
Филип. Столько платят в Интернациональной бригаде за сто двадцать дней службы. Давай посчитаем. Это целых четыре месяца. Не помню, чтобы кто-нибудь столько продержался и его бы не подстрелили… возможно, насмерть.
Дороти. Но, Филип, твоя бригада здесь ни при чем. Я купила песеты в Париже, по полсотни за доллар.
Филип (
Дороти. Да, дорогой. И если мне захотелось мехов, почему я должна без них обходиться? Кто-то же должен покупать эти лисьи шкурки. Иначе зачем их вообще продают – тем более всего по двадцать два доллара за штуку?
Филип. Изумительно. И сколько здесь шкурок?
Дороти. Примерно дюжина. Ну перестань, Филип.
Филип. Надо же, как можно на войне-то нажиться. Как ты провезла свои песеты?
Дороти. В жестянке из-под крема «Мум».
Филип. «Мум»? А, ну да. «Мум». Подходящее слово. И что, этот «Мум» перебил их запах?
Дороти. Не строй из себя ходячую честность, ты меня пугаешь.
Филип. Может, я и есть ходячая честность – в том, что касается экономики. Не думаю, что твой «Мум», или чем вы, дамочки, мажетесь – «Амолин», что ли? – отбелит следы черной биржи.
Дороти. Если будешь продолжать в том же духе, я тебя брошу!
Филип. Отлично!
Дороти направляется к выходу, но в дверях оборачивается и умоляюще произносит:
Дороти. Ну прекрати, пожалуйста. Будь умницей и порадуйся, что у меня такая красивая накидка. А знаешь, о чем я думала, когда ты пришел? О том, чем бы с тобой сейчас занимались в Париже.
Филип. В Париже?
Дороти. Теперь как раз начинает смеркаться, мы встречаемся в баре «Ритц», и на моих плечах – эта накидка. Я жду тебя. И вот появляешься ты – в двубортной шинели гвардейца, сидящей в обтяжку, в котелке и с тросточкой.