Евгений Носов: «Впервые я прочитал его более десяти лет назад, когда он был уже зрелым мастером. Это была повесть “Убиты под Москвой”. В общем потоке тогдашней литературы о войне она остановила меня, как останавливает в картинной галерее, повергает в волнующее смятение, скажем, суриковское полотно “Утро стрелецкой казни”. Повесть эта, будучи воистину оптимистической трагедией, поразила меня, как и все его последующие произведения, остротой и дерзкой смелостью письма, предельно обнажённым драматизмом, от которого буквально холодело сердце, каким-то особенным, крутым замесом сюжета, человеческих судеб и характеров, своеобразием самой техники раскованного энергичного мазка. Уже тогда я понял, что имею дело с писателем, обладающим недюжинной натурой и непростой личной судьбой.
<…>
Константин Воробьёв принадлежит к тем не частым писателям, которых потом многократно перечитывают. Уже известно, чем начинается и чем заканчивается то или иное произведение, а вот почему-то опять тянет к книге, хочется перелистать ещё и ещё… И это повторное, уже неспешное, углублённое постижение художника не менее радостно, нежели изначальное его открытие.
<…>
Теперь мне было ясно, как всю жизнь тянулся он к отчему дому, как обильно сочились его книги этой неиссякаемой любовью к малой своей родине, с которой, увы, ему так и не пришлось воссоединиться, если бы и не пожить на ней остаток своих дней, то хотя бы лечь в неё и успокоиться навечно под “неимоверно синим и высоким небом”, где “жаворонков сроду не было видно, но и с утра и до ночи они звенели и трепыхались там, крохотные и радостно живые”.
Я недавно побывал в Прибалтике, посмотрел места, приютившие моего земляка. Наверное, Константин Воробьёв любил их, и не только потому, что эта земля по-своему прекрасна задумчивой величавостью озёр, девственностью прохладных лесов, вечной мятежностью северного неба, но и потому ещё, что в грозные годы он сражался там с оккупантами, и литовские леса были в ту пору и кровом и домом его партизанскому отряду. Свята та земля, за которую пролита кровь».
Александр Солженицын: «Воробьёв написал две прямодушные повести о подмосковных боях — “Крик” и “Убиты под Москвой”. В них мы найдём, при всём скоплении случайностей и неразберихи любого боя, и нашу полную растерянность 41-го года; и эту немецкую лёгкость, как, при лихо закатанных по локоть рукавах, секли превосходными автоматами от живота по красноармейцам; и ту глупость неподготовленных командиров; и малодушие тех политруков, кто спешил свинтить шпалы с петлиц и порвать свой документ; и засады за нашей спиной откормленных заградотрядчиков — уже тогда, бить по своим отступающим; и ещё, ещё не всё поместилось тут — и об этом тоже целые поколения не узнают правды? — Повесть “Убиты под Москвой” безуспешно прошла несколько журналов и была напечатана в начале 63-го в “Новом мире” личным решением Твардовского. И концентрация такой уже 20 лет скрываемой правды вызвала бешеную атаку советской казённой критики — как у нас умели, на уничтожение. Имя Воробьёва было затоптано — ещё вперёд на 12 лет, уже до его смерти».
Солженицын, косноязыча, как в большинстве случаев, когда речь идёт о братьях-писателях и литературных делах, передёргивает, а порой и лжёт. Что касается «затаптывания», то в литературе всегда шла и идёт война, и всегда одни направления затаптывают своих оппонентов, при этом больше всего страдают и страдали одиночки, оторванные от Москвы и Ленинграда (Санкт-Петербурга). Но наступает момент, «провинциалы» набирают силу, обретают читательскую аудиторию, и затоптать их уже невозможно. Что касается Константина Воробьёва, то «казённая критика» его травила, премий и орденов власть ему не давала. Больше всего от официальных критиков досталось повести «Убиты под Москвой». Во время таких войн, как правило, бьют за самое талантливое. К примеру, критик Н. В. Лесючевский, в 1930-е годы служивший доносчиком-экспертом и активно помогавший следователям НКВД изобличать «врагов народа» в писательской среде, в своих статьях повесть «Убиты под Москвой» приводил как образец клеветнического произведения о войне.
Но писатели патриотического направления своего собрата всячески поддерживали. Издатели привечали. Читатель любил. Случалось, что рассыпали набор уже свёрстанной книги. Но кого из самостоятельно мыслящих в те времена не рассып