Дороги, собственно, никакой не было: это была простая колея, накатанная по степи, правда, почти на всём протяжении абсолютно гладкая и ровная, только кое-где попадалось полкилометра или километр невыносимой тряски, там, где дорога пересекала полосы солончаков.
А над нашими головами проходили стайками самолёты к фронту.
<…>
Сначала мы поехали в штаб армейской группы на Хамар-дабу. Это была не слишком выдававшаяся над степью возвышенность с довольно крутыми скатами и извилистыми, расходящимися в разные стороны оврагами, вроде балок на верхнем Дону, только совершенно безлесными. В скаты были врыты многочисленные блиндажи, а кое-где стояли юрты, сверху прикрытые от авиации натянутыми сетками с травой.
Ставский пошёл по начальству узнавать, что происходит и куда ехать, а я довольно долго — должно быть, с час — сидел около какой-то юрты, кажется отдела по работе среди войск противника, в которую за этот час приходили люди с разными трофеями: японскими записными книжечками, связками бумаг и фотокарточек — и оставляли всё это в юрте.
Там сидел какой-то равнодушный лейтенант и разбирал всё это, откладывая нужное на стол и бросая ненужное на пол. Пол юрты был завален фотографиями. Японцы, как я убедился в этом впоследствии, очень любят сниматься, и почти в каждой солдатской сумке были десятки фотографий: фотографии мужские, женские, фотографии стариков — видимо, родителей, фотографии японских домиков, улиц, открытки с Фудзиямой, открытки с цветущей вишней — всё это целым слоем лежало на полу, и проходившие к столу, за которым сидел лейтенант, шагали по всему этому туда и обратно, не обращая никакого внимания на то, что у них под ногами.
Это было моё первое и самое сильное впечатление войны. Впечатление большой машины, большого и безжалостного хода событий, в котором вдруг, подумав уже не о других, а о самом себе, чувствуешь, как обрывается сердце, как на минуту жаль себя, своего тела, которое могут вот так просто уничтожить, своего дома, своих близких, которые связаны именно с тобой и для которых ты что-то чрезвычайно большое, заполняющее огромное пространство в мире, а от тебя может остаться просто растоптанный чужими ногами бумажник с фотографиями.
Тогда, на Халхин-Голе, у меня не было с собой ничьих фотографий, но в 1941 году, когда я взял на фронт фотографию близкой мне женщины, я так и не смог избавиться от этого халхин-гольского воспоминания о юрте с фотографиями на полу и от ощущения жгучей опасности не по отношению к себе самому, а именно по отношению к этой фотографии, лежащей в кармане гимнастёрки как частица всего, что осталось дома и что может быть взято и растоптано чужим каблуком.
Через час Ставский пришёл, и мы поехали. Он сказал, что поедем на северную переправу, а оттуда — к Песчаной высоте, которую как раз сейчас берут.
По узкому мостику мы переправились через реку Халхин-Гол — ту самую спорную реку, до которой японцы числили свою границу и через которую они переходили ещё в июле с намерением окружить всю нашу группу.
Сейчас бои шли довольно далеко за рекой, километрах в восьми. Оттуда слышалась густая артиллерийская канонада.
У переправы, на том берегу, было несколько землянок. Мы зашли в них, не помню зачем, и в это время невдалеке от нас японцы начали бомбить переправу.
Я впервые видел бомбёжку. Это показалось мне больше всего похожим на внезапно возникшие на горизонте чёрные рощи. Потом мы поехали. Японцы опять бомбили, на этот раз близко от нас. Мы остановили машину и полезли в щель. Помню, я испугался, заметался, попал не в щель, а в какую-то воронку, которая, впрочем, показалась мне глубокой и поэтому безопасной. Когда мы вылезли, то Ставский сердился, что я отстал от него, и сказал, чтобы я держался возле него, а потом высмеял меня за то, как я оправдывался: что воронка была ближе и что она была глубокая. Высмеяв моё представление о безопасности, он стал терпеливо объяснять мне, что такое щель, почему её роют под углом, почему её роют узкую и почему она безопаснее, чем воронка.
Потом мы опять поехали дальше по степи. Сначала добрались до позиций артиллерийского дивизиона, где орудия стояли под сетками и вели беспрерывный огонь по гребню жёлтой высоты, видневшемуся невдалеке, километрах в трёх. Это и была сопка Песчаная.
Но вёл огонь не только этот дивизион — вели огонь ещё несколько дивизионов, и гребень сопки, немножко впалый, как кратер вулкана, всё время вспыхивал разрывами и дымился. Это было похоже на извержение, особенно если смотреть в бинокль. Хотя я знал ещё со школьной скамьи разницу между скоростью света и звука, но несоответствие между появлением вспышек на гребне сопки и звуками разрывов бессознательно продолжало удивлять меня весь этот первый день.
От артиллеристов мы перебрались к пехотинцам; это был полк Федюнинского, впоследствии, в Отечественную войну, командовавшего армией, а тогда командира полка. Он был накануне ранен…
<…>