— Минск. Там отец и мать. Уже два года ждут, что я со дня на день вернусь.
— А вы?
— Нет, не вернусь. Мне нравится спокойная жизнь в таких вот небольших поселках.
— Про вас тут говорят, что вы прекрасный педагог.
Она засмеялась, как тогда, в первый раз, звонко, откинув голову назад.
— Это шуточки Тульбы или Степана Владимировича. Они создают нимб вокруг моей грешной головы. Я еще очень зеленый педагог. Просто мне нравится то, что я делаю. И дети видят это. О, дети все видят! Они не менее умны, чем мы, взрослые… А еще я люблю стихи. Вот такие:
Насчет же педагогики вот что. В мире немного педагогов, которые стали звездами. Песталоцци, Макаренко, Ушинский, Ян Корчак. А между тем их, выдающихся, были сотни тысяч. Но о них никто не знает, кроме разве тех, кому они открыли глаза на свет. И вот, если говорить серьезно, величайший человеческий подвиг — в самопожертвовании. И потом, когда вы будете анализировать чей-то подвиг, в первую очередь посмотрите, сколько в нем от труда педагога.
— Я вас понимаю. Понимаю потому, что мне тоже посчастливилось на настоящего педагога.
— Вы про Калугина?
— Вот именно.
Мы умолкли и прошли в молчании до административного здания интерната. Возле него Людмила Сергеевна спросила:
— Вы любите музыку?
— Люблю, но плохо разбираюсь.
— Прошу вас, зайдем на минутку в пионерскую комнату.
Мы поднялись на крыльцо, и Людмила Сергеевна достала из сумочки ключ.
— У меня свой, попросила, чтоб сделали. Я часто бываю здесь.
В пионерской комнате она на ощупь нашла выключатель и зажгла свет. Он оказался непомерно ярким, и я зажмурил глаза. Потом, привыкнув, огляделся но сторонам. Тут почти ничего не изменилось. В углу, возле окна, стояло знамя пионерской дружины, на столике лежал барабан, а на нем горн. Там же, над столиком, висел портрет Калугина.
— Вы знаете, что наша дружина носит имя Калугина?
Этого я не знал. Я подошел к столику, взял белый, ослепительно сверкающий горн.
— Атрибуты моего детства. Горн и барабан. Они сопровождали нас всюду. Так было заведено Калугиным. От него мы впервые услышали про горниста, который погиб в гражданскую войну. Погиб сам, но успел разбудить полк. С той поры, говорил нам Калугин, как только затрубит горн дружины, горнист этот просыпается и, невидимый, стоит перед нами, как бы проверяя, кто пришел ему на смену. Это действовало на нас, поэтому право быть горнистом считалось высшей честью и его нужно было завоевать.
— Интересно. Интересно и романтично. То, что нужно детям. Расскажите еще что-нибудь про Калугина.
Она сидела на круглом черном табурете, положив руку на крышку пианино.
— Так сразу ничего особенного и не вспомнишь, — сказал я. — Каждый из нас, наверное, запомнил, что было именно с ним. Вот не могу забыть один случай. Я тогда учился в первом классе. Ну, и не раз обижали меня, в особенности один мальчик, Васька Батяновский. Мы были с ним одногодки, но он — на голову выше меня. И сильный — не ровня мне. Все бывало: то толкнет, так, что я лечу, как мячик, то за ухо потянет. Я начинаю плакать — и к воспитательнице. Дошло до Калугина. Как-то он меня встретил. «Слышал, — говорит, — что обижает тебя Васька». — «Ага», — киваю я головой и — в слезы. «Ну, — говорит, — тоже мне мужчина! А ты вот что сделай: отлупи его. Да, да, отлупи. Он заслужил это, поэтому я тебе разрешаю»! Шутит, что ли? Но нет, вижу, нет. «Так он же сильнее меня». — «Ну и пускай. Но он трус, если обижает более слабых. Вот увидишь…» Я так и сделал… После этого не только Васька, но и мальчики постарше остерегались меня…
— Значит, понимал психологию ребенка Калугин, — сказала Людмила Сергеевна. — Интересные люди вышли из ваших однолеток?
— Во всяком случае, таких много. Есть агрономы, врачи, летчики, инженеры. Вот только я один неудачник.
— Это вы напрасно… Вы много повидали, встречались с жизнью один на один. Да и не утратили стремления к чему-то лучшему, высокому. Вы не думайте, я наблюдала за нами…
Она лукаво прищурилась, и я ощутил, как лихорадочно застучало мое сердце.
— Хотите, я вам сыграю, — сказала она и подняла крышку пианино.
Потом решительно, с размаху опустила руки, и на какое-то мгновение мне показалось, что ураганный ветер сорвал над нашими головами крышу, до самой земли наклонил тополя, что стояли в скверике через дорогу, и они, не выдержав этого напора, стали с треском ломаться. А ветер все не стихал, бесновался, налетал еще более сильными порывами.
Я стоял возле пианино, смотрел на Людмилу Сергеевну, на ее лицо… Она кончила играть, и некоторое время ее руки неподвижно лежали на коленях.
— Люблю Шопена. До самозабвения.
— Вы и сами играете…
— Где уж там. Хотя когда-то хвалили, советовали идти в консерваторию. Но не могла же я заниматься одной только музыкой… — Она посмотрела на часы: — Поздно уже… Пора домой… А мне еще план писать. Вот чего не люблю — так это писать планы. Утешаю себя только тем, что со временем буду переписывать прошлогодние, как это делают некоторые мои коллеги.