Опустил и снова приподнял разлапистые куньи ресницы, на сей раз уже куда решительнее встречаясь с перековерканным серой тоской седым лицом безбородого Санты, отобравшего проштопанную отныне душу, но подарившего взамен, за одну краткотечную ночь целованных в рот воспоминаний, целый огромный мир, о существовании которого Мишель прежде не знал, не помнил, не догадывался — ещё в раннем детстве запер тот, разгульный и певчий, в картонной коробке из-под чужих поношенных ботинок и больше с тех пор не доставал, не подходил, старался не смотреть, не слушать, даже не вдыхать.

— Да подвинься же ты, дурак… Слезь с меня, наконец! Весишь столько, сколько мне при всём желании не поднять, сам не понимаешь, что ли? Слезь ты уже, сказал тебе, и дай собраться! Прекрати меня зажимать, если не хочешь, чтобы мы эту твою кретинистую остановку пропустили и уехали куда-нибудь… не туда… где уже точно никакого грёбаного асфальта — только отнюдь не в твоём смысле — не будет…

Он ругался, он ворчал, он изо всех сил делал вид, что совсем не хочет улыбаться последним на свете болваном и не хочет кричать о том, что видит, действительно видит их, этих чёртовых северных оленей с вырезанными изо льдов рогами, а глаза Уайтдога, лицо Уайтдога, весь целиком Уайтдог наполнялся таким непониманием, таким свечением и такой детской растерянностью, будто только сейчас проснулся от долгого зимнего сна и решил, увидел, понял, по слогам прочитав божественный перст, что пришло время впервые — полной грудью да затрепыхавшимися за лопатками крыльями — задышать.

Стюардесса с пропавшего рейса грустно напомнила, поцеловав сетку барахлящего усилителя, что автобус причаливает к предпоследней в ряду остановке, за окном минус пять градусов, стоит стеной снег, а под снегом кратеры от великанских лунных ног, поэтому будьте осторожнее, не провалитесь и не попадитесь к ним в западню — иначе защекочут до смерти, а умирать всё же лучше от горя, чем от радости.

Лающие облачные собаки, гоняющие из страны в страну погрызенные непослушные тучи, пронеслись над землёй просквозившей ветреной тенью, задев тёмными туманными лапами католические кресты на окружных соборных башнях и выкрашенных в латунницу шпилях. Взорвался, разбросав по стёклам жидкие пятна, рассвет, озарённый голубичной ягодой распустившейся в декабре надежды, а немножечко обескураженный Мишель, поддавшись громыхающей в грудине влюблённой смелости, потянулся навстречу, быстро и неуверенно накрывая потрескавшиеся дрогнувшие губы тем единственным — почти целомудренным — поцелуем, на который — ничего больше вокруг себя не понимающий, но до марсианского заката счастливый — оказался способен, а потом вот…

Потом Уайтдог, глупая снежная собака из глупых снежных сказок, наконец, засмеялся.

Дёрнул синегривого мальчишку за руку, поймал в объятия, притиснул к себе так крепко, чтобы разом стало критически нечем дышать; впрочем, Мишель и не возражал — жмурил глаза, только для «просто так» наигранно брыкался, а сам цеплялся, сам держался так отчаянно, чтобы никто никогда не разлучил, пока отыскавший своего причудливого белого оленя чудак кружил его сумасшедшим рябиновым вальсом под рассеянную улыбку прощающейся проводницы и продолжающего пускать шоколадные пузыри сонного деда в круглых базальтовых очках.

Уже после, когда жёлтый рождественский зверь остановился, с тяжёлым смачным зевком отворив разъехавшиеся в стороны двери, белый пёс, спохватившись, перекинул через плечо подхваченную с пола перевёрнутую сумку — половина её содержимого так и осталась прятаться под подушками сидений да под ногами фантомных пассажиров, — накрыл губы вяло возмутившегося Мишеля обещающим все мирские царства поцелуем, выдохнул на ухо постыдное и пробравшее до клубничной дрожи стихоплётство.

Белый гудящий айфон, задумчиво взвешенный на ревнивой ладони хитро хмыкнувшего седого, перелетел через четыре побитых ступеньки, оставшись тонуть в радостном детском снегу. Нагрянувшее настоящее, пахнущее лимонной крошкой да гвоздично-ореховым печеньем, смешливым резвым штрихом замазало лакрично-беличьей гуашью всё, что было и никогда больше не придёт, а новая раскрывшаяся дорога под настороженными сапогами стиснутого в собственническую пёсью охапку Мишеля и впрямь ведь…

Оказалась какой угодно — стеклянной, серебросплавной, песчаной или глиняной, канительно-белой и обрывочно-конфетной, сложенной по камешку-брусчатке из сотен крохотных бумажных журавликов, бузиновых лисичек, золушкиных мышат, — но только — ты с самого начала об этом знал, или…? — не асфальтовой, нет.

Перейти на страницу:

Поиск

Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже