— Разве любить надо за что-то?!
— Да.
Она говорила твердо, обдуманно, и глаза ее как-то встревоженно блестели, смотрели на меня удивленно и вопрошающе.
— Мне кажется, — продолжала она, — мужчину надо любить за ум, твердость, решительность и… нежность.
— А женщину?!
— А ты как думаешь?
Язык мой стал неповоротлив. Да и как это было сказать, если она правилась мне всем — нежностью то бледного, то румяного лица, голосом — спокойным или иронически-насмешливым, временами даже вызывающе насмешливым, своей доверчивостью, когда трепетала от нечаянного прикосновения моей руки… Как мог я объяснить, и сам толком тогда не понимая, что мне нравится смелость, с какой она отстаивала свои мысли, то, что она не стыдилась чувств, своей доброты. Я любил ее без вопросов, такую, как она есть, и никогда не думал, что можно спросить себя: за что?..
— Ну?! — повторила она нетерпеливо. — Думаешь отмолчаться? Тогда я сама скажу. Цени в женщине силу!..
— Ты хочешь восстановить матриархат?
Она засмеялась:
— Дурачок… Разве я это говорила?! — Милена положила руки на мои плечи, посмотрела в глаза: — Жизнь меняется, женщины с каждым днем становятся лучше. Мне тоже хочется…
Я торопливо сказал:
— Ты уже сильная!.. Только я не думал об этом раньше.
— Нет, — покачала она головой. — Еще ничего не сделано…
— Но ведь не каждая решилась бы приехать, как ты.
— Не каждая, — согласилась она просто, словно речь шла не о ней. — Но ведь и не каждая знает, что ожидание — это еще не любовь…
От ликования в душе я чуть не закружил ее на руках… Спросил, готовый выполнить ее желание в ту же минуту:
— Хочешь, я покажу тебе весь мир?!
— С тобой?! Да я хоть сейчас согласная в кругосветку!..
И мне было приятно, что она сказала это моим языком!
Перед отъездом из Горького мы шли по Откосу. Было тепло, солнечно. День воскресный, крутом много веселых, шумливых людей. Совсем неожиданно со стороны города, из-за высоких крыш, наскочила туча, ударил ливень. Народ кинулся с набережной врассыпную, все спешили укрыться, мы побежали тоже. Под ближайшей аркой людей битком. Стоять можно только под карнизом, с которого льет еще хлеще. Вспоминаю, что за углом, со стороны площади, над входом в мединститут, есть козырек, можно спрятаться!.. Но и там яблоку негде упасть.
Она со смехом спрашивает:
— Ты боишься дождя?!
— Чего?.. Не боюсь!..
— А люди?
— Кто их знает, вроде не глиняные…
— Ты любил мальчишкой бегать под дождиком… — напомнила она мне.
— Спрашиваешь!.. Да я и сейчас!..
— Пошли?! Через площадь!..
Я невольно поежился, но отступать было поздно. Да и что-то такое шевельнулось в душе от ее слов, что захотелось окунуться в ливень, как в детство. Не маленькая эта площадь имени Минина в Горьком. Мы прошли ее от памятника Чкалову до Дома Союзов, пошли бы и дальше по Свердловке, но дождь кончился. А под арками кремля, под козырьком института стояли и завистливо смотрели на нас молодые люди, кто-то хлопал в ладоши, кто-то кричал, размахивая зонтом, а мы шли под струями, и над нами полыхала на ветру голубая Миленкина косынка…
— Ты не простудишься? — участливо спросила она.
— Давай разуемся, — ответил я, — веселей будет!
— Не надо, все равно…
На крыше института были мощные динамики. Окна радиорубки выходили на площадь, и нас, видимо, заметили оттуда, потому что вдруг заиграла музыка и веселый голос запел:
— Кап, кап, ка-аплет дождик…
Пока мы шли через площадь, пластинку ставили дважды.
…Как память о том дне цела у меня косынка. Кажется, от нее и сейчас пахнет ландышами, запахом ее волос. И так же отчетливо слышу я сейчас ее голос:
— Ты бы хотел идти так всю жизнь?!
— Да, вместе с тобой.
— А я с тобой…
В одной из тетрадей Милены читаю:
«Допустим, я нравлюсь Семену, хотя сама я в это не верю. Почему он настырничает, пристает? Ему же было ясно сказано, а он все равно набивается в друзья. «Лучший из лучших, достойный из достойнейших» не может с этим смириться…
Жаль мне его будущую жену. Что бы ни творилось в ее душе, он будет считать все капризом, прихотью. Будет помыкать ею, вынудит плакать, когда весело, и смеяться, когда на душе кошки скребут… В его натуре жить приспосабливаясь, ловча, хитря. Так легче скрывать скудоумие и даже играть роль способного, одаренного человека. В крайнем случае — подающего надежды… Но зачем же такая жизнь?! Зачем? Неужели не лучше быть самим собой?! Ведь это надо быть от роду проклятым, чтобы всю жизнь таскать на себе маску и бояться потерять ее… Если жена будет умнее, он возненавидит ее, опасаясь разоблачения. Неужели вся эта мерзость из ростка честолюбия?..»