Первым делом Любка прибавила фитиль в лампе, потом подошла к круглому, в ободке с облезлой никелировкой, зеркалу. Оно было снято с отчимовой машины и висело теперь на наличнике окна. Под ним Любка стала прилаживать ветку пихты с упругими, фуксинового цвета шишками.
В зеркале, среди сумрака отраженной комнаты, Любка увидела свое остроносое, сильно загорелое лицо, так что рыжинки на нем были почти невидны, только сизовел нос, облупленный на солнце. Она показала себе язык, покачала, как индийская танцовщица в кино, головой, плавно поводя плечами, и, довольная, засмеялась. В деревне она повзрослела. Правда, ей хотелось бы за это лето стать совсем взрослой, но не получается. Бабка ее все пустельгой величает, думает, что она, кроме как ягод набрать, варенья наварить, больше ничего не умеет. А Любка уже на сенокос ходила и не хуже подруг с травой управлялась.
Смотрится Люба в зеркало, и кажется ей, что лицо у нее похоже на землянику — румяное, сочное, рыжинки на нем как зеленые маковки по ягоде. Лохмы на макушке свалялись в завитки, и сосновые иголки в них — точно зеленые шпильки. Люба осторожно, словно это занозы, вытащила несколько сосновых шпилек, но тут взгляд ее остановился на глазах — синих, как скворчиное яйцо. В каждом зрачке горит по два окошечка — это через зеркало отражается огонь лампы. Глаза были веселые, но Любка подумала, что они печальные; она всегда думала, что ее глаза самые-самые печальные.
— Люб, Люба, — окликнула от дверей бабка. — Должно, приворожил тебя кто, что к стеклу прилипла?!
Настасья поставила глиняный кубан с молоком, накрытый краюхой хлеба, на стол и левой рукой крепко обтерла губы.
— Красота, голубушка ты моя, как омут… — Бабка степенно скрестила на груди руки и не досказала, приглядываясь к внучке.
Любка повернулась и увидела в бабкином лице перемену. Разошлись морщинки, опали темные пятна… С чего это замолодела старая?!
А Настасья шагнула встречь Любке и остановилась, не разжимая рук, любуясь и радуясь Любке, ее глазам, ее молодости.
— Красота как омут, — напевно повторила она, чуть покачиваясь. — Ты, как мать, вылитая… — и вздохнула. — Со стороны посмотреть — простая была, а в душе у нее ям наворочено, пропасть сколько…
— А при чем мать-то?! — насторожилась Любка.
— Нажила тебя, говорю, а отца не удержала… Всю жизнь перемутила…
— Я за нее не ответчица!
— Бывает… Ты у меня спокойная, образованная. Душа у тебя как стеклышко — до донышка видать.
Люба дурачилась перед зеркалом. Снова взяла в руки пихту, приложила к кофте и повернулась к бабке:
— Ну как?!
— Чтой-то у тебя? — всплеснула руками Настасья.
Любка засмеялась и пропела:
— «Скажи мне, ветка Палестины, где ты росла, где ты цвела? Каких холмов, какой долины ты украшением была?..»
Настасья подошла, потрогала пальцами хвою.
— Никак на Гаврюхиной поляне была?! На весь лес одна пихта там. И не грех в такую темь по лесу шастать! Как еще леший за ногу не хватил…
— А нас много, он испугался.
— Будет зря брехать-то! Попортит, тогда набегаешься… Ешь иди!
Косо воткнув пихту за зеркало, так, что ветка покачнулась к окну, Любка переоделась в сарафан и села за стол. Настасья, глядя, как ловко управляется внучка ложкой, снимая с отстоявшегося молока сметану, пришла, наконец, в себя. Она присела на лавку сбоку от Любки и решила высказать, что мучило и тревожило ее.
— Не знаешь, отчим приехал, — не то спросила, не то просто сообщила она. — Варькин шурей приходил, сказывал, видел его в леспромхозе. Грузился досками.
Любка нахмурилась, промолчала.
Молчала и бабка.
Облизнув ложку, Любка не выдержала:
— Приехал? Сюда приходил, да?!
Настасья поглядела на темное окно.
— Не, у нас не был. Вон машины гудят на переезде, должно, и он там.
— Может, засядет, будет ему тогда калым!.. — Любка бросила ложку и, отодвигая кубан с молоком, задела солонку.
— Дура, э-э, дура, что ты ему пророчишь! Хоть и чужой он тебе, а все свой человек, близкий… И обувает-одевает тебя, и кормит, — спокойно возразила бабка. Тут только увидела она рассыпанную соль, заохала: — Батюшки-светы, не ко времени просыпала — быть ссоре. Ой, грех, быть беде! Ну-ка, подставляй башку да посыпай скорее солью волосья-то! Обойдется, глядишь…
Любка отбежала от стола.
— Враки это, бабушка. Все равно, если уж ругаться, то хоть вылижи эту соль — не поможет. А лучше бы он не приезжал.
Но бабка успела несколько зерен соли бросить ей на голову и была довольна. Любка надулась. Вытряхивая соль из волос, пошла за печь, к кровати.
— Спать буду, — сказала она так, словно прощала бабку.
Настасья повздыхала, пошептала и утопала на крыльцо. Она сама недолюбливала зятя и не особенно огорчилась, когда бы зять, проезжая мимо, не заехал к ней. С крыльца она посмотрела в сторону реки, где дымчато волочился в понизовьях туман, прислушалась к гулу моторов, который снова доносился оттуда, и, забыв, что Любки нет рядом, говорила ей:
— Зять, он любит взять, а дать никого нету…