И распространилась молва, что Егор вернулся и якобы старый Тимофей снова поет. Но в ту осень по деревне дул такой сильный ветер, что никто из прохожих не мог с уверенностью определить, поют в доме Тимофея или нет. Да и дверь ни на чей стук не открывалась. Оба затворничали. Егор сидел на краю печи, где лежал отец, и наклонял ухо ко рту старика; старик и вправду пел. Его старый голос, немного срываясь и дрожа, доносил Егору все самые прекрасные песни, и Егор покачивал иногда головой или свисающими ногами – совсем так, как если бы он уже пел сам. Так продолжалось много дней. Тимофей снова и снова находил какую-нибудь прекрасную песню в своей памяти; часто ночью он будил своего сына и, неопределенно помахивая вялыми и трясущимися руками, пел маленькую песню, и еще одну, и еще, – и так, пока не зашевелится медлительное утро. И однажды он спел самую прекрасную песню и умер. В последние дни он часто сетовал, что в нем еще несметное число песен и у него не хватит времени передать их сыну. И тогда он лежал, наморщив лоб, в напряженном раздумье, и его губы дрожали от нетерпения. Время от времени он садился, какое-то время покачивал головой, шевелил губами, и, наконец, возникала какая-нибудь тихая песня; но теперь он по большей части пел одни и те же строфы про Дюка Степановича как самые любимые, и сын, чтобы не сердить старика, понарошку удивлялся, как если бы слышал эту песню в первый раз.
Когда Тимофей умер, дом, где обитал теперь один Егор, еще долго оставался запертым. А весной, когда у Егора отросла длинная борода, он вышел из дома и стал ходить по своей деревне и петь. А потом пошел по соседним деревням, и крестьяне поговаривали, что Егор как песельник, по крайней мере, ничуть не уступает своему отцу Тимофею, потому что он знал огромное число серьезных и героических песен и все те напевы, которые никто, будь он казак или крестьянин, не может слушать и не плакать. И при этом у него оказался такой нежный и печальный тембр, какого еще не было ни у одного певца. И этот тембр всегда вступал неожиданно, в припеве, отчего казался особенно трогательным. Во всяком случае, так мне рассказывали.
– Значит, этому тембру он научился не у отца? – спросил мой друг Эвальд немного погодя.
– Нет, – ответил я, – никто не знает, откуда он у него взялся.
Когда я уже отступил от окна, парализованный дернулся и снова меня подозвал:
– Он, может быть, вспоминал свою жену и дитя. Впрочем, он ведь не позвал их к себе, когда его отец помер?
– Нет, я не знаю. Во всяком случае, он умер одиноким.
Песня о правде
Когда в следующий раз я проходил мимо окна Эвальда, он мне кивнул и улыбнулся:
– Вы обещаете рассказать детям нечто определенное?
– Как так? – удивился я.
– Так уж вышло, что когда я рассказал им историю про Егора, они сетовали, что Бог в ней так и не появился.
Я ужаснулся:
– Что, история без Бога? Как это возможно? – Потом я пришел в себя: – И правда, о Боге, как я теперь вспоминаю, история не говорит ничего. Не понимаю, как это могло случиться; если бы кто-нибудь у меня попросил такую историю, я всю свою жизнь думал бы и ничего бы не придумал…
Мой друг, видя мою горячность, улыбнулся:
– Вы не должны из-за этого расстраиваться, – перебил он меня по-доброму, – мне думается, никто не может знать, есть ли Бог в какой-нибудь истории, прежде чем она совсем закончится. Потому что если даже в ней не хватает только двух слов или даже паузы после последнего слова, он все еще может прийти.
Я кивнул, а парализованный сказал, сменив тональность:
– А вы знаете еще что-нибудь про этих русских певцов?
Я поколебался:
– А не лучше ли, если мы поговорим о Боге, Эвальд?
Он покачал головой:
– Мне бы хотелось побольше узнать про этих своеобразных людей. Сам не знаю почему, я все время думаю, когда один из них войдет сюда… – И Эвальд повернул голову в комнату, к двери, но быстро перевел глаза на меня не без некоторого смущения. – Хотя это уж точно невозможно, – торопливо поправился он.
– Почему же невозможно, Эвальд? Вам может повстречаться такое, в чем людям, кто при своих ногах, просто отказано, потому что они проходят мимо стольких вещей, а от иных вообще убегают. Вам, Эвальд, Бог назначил быть спокойным пунктом во всей этой спешке. Разве вы не чувствуете, как все вокруг торопится и суетится? Другие догоняют свои дни, и если и настигнут один из них, то запыхиваются от бега так, что не могут с ним даже поговорить. А вы, мой друг, просто сидите у окна и ждете; а у того, кто ждет, всегда что-нибудь происходит. У вас совершенно особый жребий. Представьте, что даже Иверская Богоматерь, что в Москве, иногда покидает свою часовенку и едет в черной карете с четверкой лошадей к тем, кто что-то справляет, будь то крестины или похороны. И к вам должно все приходить само.