Он сует письмо себе под кирасу, в потайной карман, рядом с лепестком розы. И думает: письмо будет благоухать. И думает: может быть, однажды его кто-то найдет… И думает: …потому что враг совсем близко.
Они скачут – через убитого крестьянина. У него широко открыты глаза, и в них отражается нечто и все, кроме неба. А спустя какое-то время лают собаки. Наконец-то – деревня. И над крышами высится каменный за́мок. Перед скачущим эскадроном широко опускается подъемный мост. Раскрываются ворота. Высоко, приветствуя, трубит труба. Чу! – шум, крики, звяканье шпор и собачий лай. Ржанье коней во дворе, стук копыт – и приглашенье в за́мок.
Отдохнуть! Чуть-чуть гостем побыть. Не все голод свой утолять простецкой едой.
Не все добывать ее в схватке; пускай все идет, как идет, без оглядки; и верь: все во благо.
И отвага расслабится пусть устало и в шелковое покрывало переоблачится. Не все воином быть. Хоть однажды локонам дать распуститься и воротнику до плеч развалиться – и откинуться в шелковом кресле засим, и до кончиков пальцев таким – как после купания – быть. И женщин тайком изучать: как таинственны они, как небесны они, изучать; как лилейны их руки, и что нет ничего их улыбок певучей и краше, когда белокурые мальчики-слуги несут прекрасные чаши, полные спелых плодов.
С трапезы начиналось, пиром и праздником стало, – и едва ли кто скажет как.
Как факелы мерцали, и голоса хмелели, как песни зазвенели – хрусталь и блеск кругом, – как такты, зрея, наконец, всех затянули в танец; и как потом он всех увлек. Весь как раскат волны по залам в трепетанье, где все: прикосновенье и признанье, где расставанье и обретенье, блеск удовольствия и ослепленье, и опьяненье в летнем дуновенье – от платьев жарких женщин и юниц.
Час темного вина и тысяч роз стекает в ночь и сон.
И он стоит один, и роскошью сражен. И затаил дыханье в ожиданье: проснется ль он. Ведь лишь во сне порой ты видишь край такой, и украшенья, и женщин, ах, чьи легкие движенья текут, как складки, заодно с парчой. Из серебра бесед они часы сплетают и так руками иногда ведут, что мнится, что они совсем не тут, а там, где розы (как они душисты!) не позволяют, увы, себя сорвать. И грезишь: ты увенчан горделивой их красотой, по-новому счастливый, и лоб украшен твой короной, и она их красоте под стать.
Один, кто укрыт белым шелком, знает: он не может проснуться, потому что не спит и сбит с толку явью. Прячется в страхе в свой сон и стоит в парке, один, в черном парке. И праздник далеко. И свечи лгут, и ночь обнимает его, и она холодна. Нет, это женщина склоняется над ним, и он спрашивает ее:
– Ты – ночь?
Она улыбается.
И тогда он стыдится своих белых одежд. И он хотел бы оказаться далеко и один, и при оружии. Во всеоружии.
– Ты забыл, что ты на сегодня мой паж? Ты меня оставляешь? Куда ты? Ты в белом – значит, ты мой.
…………………………………………………………………..
– Или ты затосковал по своей грубой кирасе?
…………………………………………………………………..
– Тебя знобит? Ты соскучился по дому?
Графиня улыбается.
Нет. Но это значит, что детство спало с плеч – это мягкое темное платье. Кто его унес?
– Ты? – спрашивает он и не узнает свой голос: – Ты?
И теперь на нем нет ничего. И он гол, как святой. Светлый и стройный.
Медленно гаснет замок. Все отяжелело: все устали, или влюблены, или пьяны. После стольких пустых, долгих походных ночей: кровати. Широкие дубовые кровати. Тут и молишься по-другому, чем в мерзкой придорожной канаве, куда забираешься поспать, как в могилу.
– Господи, на все Твоя воля!
В кровати молитвы короче.
И проникновенней.
Комната в башне темна.
Но их лики светлы от улыбок. Они ощупью ищут перед собой, как слепые, и находят друг друга, как дверь. Они почти как дети, когда те боятся ночи и жмутся друг к другу. Но они не боятся. Здесь нет ничего, что против них: никакого вчера, никакого завтра; потому что время обрушилось. И они цветут на его руинах.
Он не спрашивает: «Кто твой муж?»
Она не спрашивает: «Как тебя зовут?»
Они нашлись, чтобы положить начало новому роду обоих. Они украсят себя сотней новых имен и снова их снимут, тихо, как серьги.
В передней, над креслом, висят кираса, портупея и плащ фон Лангенау. Перчатки – на полу. Его знамя стоит прямо, прислоненное к оконной крестовине. Черное и стройное знамя. За окном по небу проносится буря и разрывает ночь на куски, белые и черные. Свет луны угасает, как долгая молния, и безмолвное знамя бросает беспокойную тень. Знамя грезит.
Кто распахнул окно? Разве буря здесь, прямо в доме? Кто хлопает дверями? Кто бегает по коридорам? – Пускай. Кто бы он ни был. Он не пройдет в тихую комнату башни. Как за сотней дверей этот огромный сон двоих, один на двоих, как бывает
Что, уже утро? Какое солнце восходит? О, какое огромное солнце. И уже пробудились птицы? Отовсюду доносятся их голоса.
Как светло, но это не день.
Как шумно, но это не птичьи голоса.