Она долго смотрела ему вслед. Она догадалась: он тот самый юноша, и он только что убил дракона. И ее печали как не бывало. Она больше не была блуждающей, потерянной в этой ночи. Она принадлежала ему, этому чужому, содрогающемуся от недавней схватки герою, она стала его сокровищем, как если бы она стала сестрой его меча.
И она поспешила домой, чтобы дожидаться его там. Незамеченная, она прошла в свои покои и, как только настало время, разбудила камеристок и велела им принести самые красивые платья. В то время, как ее наряжали, город проснулся для всеобщей радости. Люди ликовали, и на башнях били колокола. И принцесса, слыша эти шумы и крики, вдруг поняла, что он не придет. Она попыталась себе представить его, окруженного взволнованной и благодарной толпой, и не могла. Почти в страхе она пыталась удержать в памяти образ одинокого героя, содрогающегося и опаленного, каким она его видела. Как если бы это стало важно для всей ее жизни – ничего не забыть. И при этом она чувствовала себя так празднично, что не останавливала камеристок, наряжавших ее, хотя и знала, что никто не придет. Она велела вплести смарагды и жемчуга себе в волосы, потому что, к великому удивлению служанок, все еще ощущала на себе капельки дождя. Наконец принцессу нарядили. Она улыбнулась камеристкам и пошла, немного бледная, мимо зеркал, в шорохе своего далеко растянувшегося белого шлейфа.
А седовласый король сидел, серьезный и величественный, в высоком тронном зале. Старые паладины во всем блеске стояли вокруг него. Король ждал героя-чужеземца, избавителя.
Но он уже был далеко от города, и небо, полное жаворонков, простиралось над ним. И если бы ему кто-нибудь напомнил о награде за подвиг, может быть, он, улыбнувшись, вернулся бы; он о ней совсем забыл.
Песнь о любви и смерти корнета Кристофа Рильке
Скакать, скакать, скакать, сквозь день, сквозь ночь, сквозь день.
Скакать, скакать, скакать.
И отвага устала, и тоска велика. Никаких уже гор, и редко – деревья. И ничто не решится привстать. У заболоченных родников, в жажде, теснятся чужие хибарки. Ни башни. И всегда одна и та же картина. Пары глаз для нее слишком много. Только ночью покажется вдруг, что дорога знакома. Может быть, по ночам снова и снова мы возвращаем кусок пути, отбитый с трудом у чужого солнца? Может быть. Тяжелое солнце – почти как у нас в середине лета. Но летом мы распрощались. Платья женщин долго светились из зелени. Как долго мы скачем. Теперь, наверное, осень. Если не здесь, то там, где печальные женщины помнят о нас.
Фон Лангенау повернулся в седле и сказал:
– Маркиз.
Рядом, молчком, скачет француз, почти мальчишка; он три дня без умолку болтал и смеялся. Теперь он примолк – как дитя, когда ему хочется спать. Белый кружевной воротник в пыли; ах, до него ли! В своем бархатном седле он и сам увядает.
Но фон Лангенау улыбается и говорит:
– У вас необыкновенные глаза, маркиз. Вы, наверно, похожи на мать.
И расцветает юнец, и смахивает с воротника пыль, и снова – как новый.
Кто-то рассказывает о своей матери. Ясно, что немец. Скажет слово и медлит. Как девушка сплетает венок, и задумчиво примеряет цветок к цветку, и еще не знает, что выйдет, – он подбирает слова. От радости? От заиканья? Все приклонили слух. Затаили дыханье. Даже шумные мужи, повидавшие на своем веку, притихли. А кто из ландкнехтов не понимает немецкий дословно, вдруг улавливает и чувствует отдельные слова:
Вечер… Детство… Дом…
И тогда они все друг другу близки, эти мужи, кто откуда: из Франции, из Нидерландов, из равнинной Каринтии, из замков Богемии, от кайзера Леопольда. И что рассказывает один, каждый из них испытал и в точности так. Как если бы на земле