— Нет. Он вернулся из рейса как раз в тот момент, когда белые господа обследовали дом и приказали выселяться всем. Сколько крику, шуму тут было! Джон возмутился, стал грубить. Говорит, что негде жить, что вот погиб племянник. Но господа были правы. Дом разваливается. Видите, оградили проволокой, чтобы никто туда не лез. Да разве кто теперь войдет в него. Крысы хозяйничают. А тогда выселили насильно. Приехали пожарные, полицейские. Выселяют, а квартир не дают. Вот Джон и сцепился с полисменом. Я, говорит, на фронте воевал, заработал медаль. Должны дать комнату в другом доме. Чудак! Кто ему даст? Джон собрал всех мужчин, и пошли они по улицам. С флагами. Ну и забрали, арестовали его.
Я боялся спросить, где Клара, но негритянка сказала сама.
— Клара, промучавшись в больнице, умерла месяц тому назад.
Она опять заплакала, воспаленными глазами глядя на угрюмый, черный дом с пустыми окнами.
Опустив голову, едва волоча ноги, я поплелся на Бауэри-стрит. Нет больше Клары! На душе стало пусто, холодно. Будь проклята такая жизнь!
У ночлежки Армии спасения, как обычно, тянулась длинная очередь бездомных. В подвальной столовой давали кусок хлеба, миску супа и талончик на ночлег. Если встать в хвост очереди, то часов через шесть можно получить порцию супа. Если останется.
Но я пока обойдусь без этой подачки. Экономя, смогу жить, употребив месяц на поиски работы. А может быть, подойдет советский пароход. Тогда-то уж знаю, что делать. Заберусь тайком в трюм. И все. Появлюсь, когда судно будет далеко от берега. В океан не выбросят и обратно не вернут. Мечты о Родине приобрели такую мучительную остроту, что порой я буквально бредил ими. Сколько раз ходил в порт, но на причалах не было ни одного русского судна.
Прошел еще месяц. Я проел последние деньги и продал все, что можно было продать, с каждым днем опускаясь все ниже и ниже. В мрачном отчаянии я слонялся по Манхаттену. Каждый вечер меня тянуло сюда, на шумные стриты. Здесь жизнь кипела, переливаясь всеми красками. Всюду было полно народу. Люди казались беззаботными и веселыми, несмотря на моросящий дождь. Их ждала дома семья, сытный ужин, тепло родных глаз. А мне некуда было податься. Я остановился на углу Таймс-сквера, напротив бронзового памятника. Наверху светились рекламы редакции «Нью-Йорк таймс». Рядом соблазнительно горели огни булочной. Я подошел к витрине. Россыпь булочек, пирожков, калачей, хлебцев неодолимо потянула меня к себе. Вот если бы купить этот хлебец с тмином. Всего двадцать центов. Я даже почувствовал на языке вкус этого хлебца. Но где достать проклятые монеты? Невдалеке от булочной, на углу, я заметил старого человека в широкополой потрепанной шляпе и длинном засаленном пальто. Он продавал самодельные зажигалки из патронов. Самоделки. Кому они нужны? Но все же иногда прохожие приостанавливались и торопливо бросали монетку в жестяную коробку у его ног. Центы серебряными рыбками исчезали в банке.
Старик продает зажигалки, следовательно, он не нищий, а торговец. Делает свой бизнес. Коммерсант. И полисмен в дождевике невозмутимо проходил мимо, цепляясь глазами лишь за меня. Нет, я не унижусь до этого, никогда не буду просить подаяния. Лучше уж броситься с железных сетей Бруклинского моста в Гудзон, так считал и покойный Хансен. Либо достать один доллар и, взобравшись на крышу Эмпайр-стейт-билдинга, кинуться вниз на асфальт нарядной улицы. Всего за один доллар вас поднимут на сто второй этаж самого высокого здания Америки. Можно перед самоубийством еще раз, как в день моего приезда в Нью-Йорк, полюбоваться великолепной панорамой города. А уж потом кинуться в пропахшее бензином ущелье улицы. Впрочем, и не бросишься: недавно всю площадку крыши билдинга оградили еще одной стальной решеткой от самоубийств.
Дождь, слава богу, прекратился.
К подъезду булочной, мягко шурша шинами, подкатил «крейслер». Машина новейшей марки. Кто-то словно толкнул меня. Я метнулся к автомобилю и одним рывком открыл дверцу. Молодая изящная женщина в вечернем платье звонко рассмеялась, шепнула что-то своему спутнику, пожилому, в спортивном свитере мужчине. Он, не глядя на меня, сунул в руку скомканную бумажку и вошел вслед за женщиной в булочную. Я разжал пальцы и не поверил своим глазам. Три доллара! Целых три доллара! Мне подали, как нищему. Правда, уж слишком много. Надо немедленно бежать за этой мисс, за ее спутником. Отдать назад деньги. Я ведь не попрошайка, не бродяга. Я моряк, рабочий. Престо сейчас на мели, без работы, и поэтому у меня такой вид. А открыл дверцу лимузина просто из вежливости, из учтивости, не рассчитывая на благодарность.
Но три доллара! В этой бумажке была жизнь. Хлебец с тмином, сэндвич, горячий суп и ночлег. Согнувшись, я отошел от булочной и быстро-быстро, словно опасаясь, что у меня отнимут эту зеленую бумажку, повернул к Гудзону, стараясь сдерживать шаги, чтобы не побежать.