Мы любим трамваи, потому что мы ненавидим трамваи. За то, как они дребезжат, их запах, кондукторов и отрывные билеты, и больше всего – за то, куда они нас везут (для этого выдираем из дорожного полотна расшатанные рельсы); мы любим находиться среди людей, потому что мы брезгливо ненавидим толпу за её упрямую обезьянью тупость и отсутствие гигиены; мы любим одиночество, потому что боимся остаться
Ты не перестаёшь удивляться хрупкости своего пустующего мира, в котором нет и никогда не было Смысла. Смысл – невозможен! И слабого дуновения достаточно, чтобы разрушить твои пустые хлева с прогнившими стенами и крышей. Поскорее бы.
Ты можешь быть идеальной, ты в это веришь. Можешь не прокрастинировать, можешь заняться телом, проглотить библиотеку, выучить пять языков, разогреть замёрзшие кисти, можешь подарить ребёнку весь мир. Начать хоть с того, что бросишь курить, и тогда незачем будет таскаться посреди ночи в магазин, и упиваться кофе будет незачем… да, ещё одну минуту, и ты бросишь…
Но вот ты. Твой образ, тот, что наблюдаешь в отражении зеркала, он никогда не привязан к твоей душе. Души нет, душа не доказана. Это кто угодно, только не ты, не твои скулы, не твой некрасивый нос, синяки под чужими глазами – всегда чьи-то. Как те конечности, что правят бал на чужой половине кровати. Бесцветная совокупность этих черт попросту не может быть тобой. А если это не ты, значит, и рассуждения – чушь и ты можешь жить так, как хочешь, у тебя развязаны руки, развязаны для музыки, которую ты могла бы дарить, а сердце развязано для добра, которое делает нас нужными друг другу? Ничего подобного. К каким клавишам ни прикоснись – одно сплошное режущее слух несоответствие. Нужно просто немного поспать.
Руки затряслись, потянулись к пачке сигарет и длиннющему мундштуку, чтобы, упившись отвратительной прожжённой гарью, проникнуться через лёгкие отвращением к собственному телу. Гробница без трупа. Труп и могила – это одно и то же. Чёрт. Пачка кончилась, ты никому не нужна, ни родителям, ни мужу, и даже ребёнку собственному – и то лишь на время. Если бы он мог отказаться, то наверняка бы предпочёл родиться в счастливой обеспеченной семье, в тёплой стране, на берегу чистого океана, обдуваемого всеми ветрами, и чтобы в доме было фортепьяно и другая мама играла бы на нём непринуждённо, воздушно, томно Lent et douloureux.
– Встаю, собираюсь!
Я – рыба. Не плачь, не надо, я уже-уже-уже, где же… где же… вот возьму да и соберусь! Меня бы саму в стирку не помешало, я ведь рыба, угу-агу, а ты бы пошёл с мамой в стирку? Ты тоже рыба? Рыбка моя! У-у-у… Это было бы так весело! Закружу-закружусь по комнате! Как секундная стрелка – безвозвратно – пиццикато просветлённой ночи. Только не плачь! Ну какой же ты минотавр? Нет, конечно, ты – моя рыбка!
Почему никто не говорит, что все сиюминутные радости и смыслы успешно множатся на ноль без этой олицетворённой беззащитности? Жду, укачиваю. Ведь не случилось ничего ужасного, я не потеряла идентичности, я её… умножила, сделав будущее возможным. Никто мне не отвечает, я оперативно одеваю крошку. Вот так: ножку в рукав, ручку в штанину. Разве не это ли шанс раз и навсегда растворить то, что
– Тише, тише…
Во всех подробностях настала ночь (не прекращалась).
– Близнецы или, может быть, Рак… Скорпион? – не выдержал и спросил у ребёнка Саша, поджидая его маму перед тем, что осталось от магазина на углу Свободного и Новоторжской. – Уж извини, если обидел: никогда не умел даже приблизительно определить возраст ребёнка, да и пол… будет тебе, приятель, зачем же так плакать? Не плачь, скоро мамка вернётся со своими сигаретами, разве стоит из-за этого плакать, даже если она кормит грудью? Всё не так страшно, как рисуют, там только-то повышается вероятность того-то того-то, а у неё наверняка есть основательная причина. Понять и простить, стать светом во плоти остальным на радость! А вот и она, давно хотел с ней поздороваться, – сказал молодой человек в серо-мятой шляпе и исчез.