— Знаешь, вот ведь чертовщина, Галя. Я все время считал, что на заводе с рабочим народом легче. Там, брат, что думал, то сказал. Сказал — сделают. И я думал так всегда. До самой этой секунды. Ну, не думал, а в душе так держал. Ерунда это, Галя. Это я так считал. А не так было на самом деле. Я вот все помню картину Штокова «Сорок второй»… Понимаешь, там… Вот именно там и есть вся эта сложность, которой я не усваивал. Знаешь, как было? Даешь! И баста!.. Или «есть такое мнение…» А там нет. Ну, черт меня возьми. Ведь они на том полотне — и есть партия… Понимаешь — они. Они так понимали свое время… Так видели его, глазами Штокова видели. А сейчас эти массы рабочие еще сложней… Куда там! Я вот думаю, думаю… Ведь тогда — в сорок втором (помнишь, я тогда из окружения выходил, кулаки грыз от ненависти и бессилия — один патрон в «ТТ» и тот для себя)… Вот ведь тогда — и приказ двести семьдесят первый, и постановления, и письма Сталина к Рузвельту — партия ведь это время так и видела — наивысшее напряжение, наивысшее… Может, партийность штоковской картины именно в этом… А я все у него высекал: давай, мол, брат Штоков, гони мечту о светлом будущем. Да так, чтоб и цех повыше и посветлее, и лица людей — поблагороднее, представители, мол, славного победоносного рабочего класса. А он не представителей написал, а самого себя, что ли, ну соседа своего…
Говорил он это требовательно и сердито, почти зло. Она поняла: этой резкостью он позволяет и ей быть резкой и решительной. Сейчас он не знает, как заставить ее быть откровенной с ним в той же степени, что и он, и, может быть, страдает от этого. В одно это мгновение Мария Сергеевна поняла очень многое — она поняла, почему ему нужна она, поняла, что при всей своей мощи хирург, в общем-то, беззащитен и легко раним, и ему, с его опытом, умом, титулом, сложно и трудно жить, и поняла, что он привык, чтобы его не понимали те, кто послабее, завидовали, боялись — все, что угодно, только не относились к нему как к равному. А он только этого и хотел от людей.
Он не знал здесь только нового капитана Барышева. И, отведя взгляд от лица Курашева, он вопросительно и едва ли не сердито поглядел на него. Этого капитана ему уже не узнать. Второй жизни никто не дает.
— Мы этот завод давно задумали. Давно, еще до войны. Уже тогда мечтали о больших современных пароходах, но построить завод тогда не могли: не было средств. По заданию пятилеток создавали сперва сталелитейную, чугунолитейную промышленность, строили сельхозмашины, автозаводы, а морской транспорт хоть и отставал, но еще справлялся с перевозками. И во время войны думали, и после войны думали. Проектировали. Не только конструкторы и инженеры, а все мы, почти до единого человека. И вот, товарищ Штоков, дорогой мой: может ли художник создавать полотно, отображая жизнь рабочего человека, жизнь целого рабочего коллектива, если он не видит и не учитывает этой мечты его? А? Если не намекает — хоть словом, хоть линией на то, что уже есть она, мечта… Как вы смотрите на это? А?!
— Кержаки. Точно. Кержацкие нравы, — сказал парень.
— Да, слушаю, — ответил Витька привычным тоном, за которым ей было видно его лицо.
— Да, — сказал он и добавил: — Сейчас.
Он спросил:
— Да она спит же!
— Как хорошо, что ты пришел, — сказала Ольга, все еще не поднимая головы. — Я уже думала, что ты никогда не придешь. — И голос ее звучал глубинно и тихо — совсем по-женски: — Что же ты стоишь здесь! Идем, идем же. Нет, погоди.
…Впервые за всю Светкину жизнь бабушка не знала о встрече ее с отцом. Да еще где — у его матери. Ей как-то и в голову не приходило, что та старая женщина, живущая далеко от Большой Грузинской, в Никоновском тупичке, — тоже бабушка для Светки. Она просто забыла как-то, что когда «они» поженились, они жили там, в Никоновском. Бабушка жила одна в этой громадной трехкомнатной квартире, густо уставленной старинной мебелью.
Он быстро перебил ее:
— Торпичев очень добрый человек. Словом, мы с ним вместе работаем много-много лет. От самого начала.
А потом — чем выше забирался ее Волков на ту высоту, к которой она по природе своей не могла привыкнуть, — тревога все чаще и чаще беспокоила ее. Ей казалось, что в один прекрасный день все это может кончиться, рухнуть — и пней не останется на том месте в жизни, которое занимали они, Волковы.
— Ну вот и все, дорогие мои, мне пора. Засиделась. Холст ждет, руки стосковались. И если есть у меня дорогие люди — то это вы и есть.
— Ребята, что случилось?
— Да, — сказал он. — Художники — трудный народ…
А перед мольбертом стояла большая стационарная палитра-стол. И в левой руке Зимин держал большие кисти, и на нем был короткий фартук, весь в краске. И Зимин не знал, куда ему деть кисти.
— Близко не подходи. Понял? Не подходи близко.
— Ну, генералочка, танцевать со мной будешь?