И то, что Светлана провожала отца, и то, что получила это странное, необычное письмо от него, и это вечное присутствие в ее жизни Барышева обрело особое значение. Она поняла, что для нее не будет жизни без двух этих людей, без того мира — снега и неба, без тревоги, которая их наполняла, и без их огромного дела, незнакомого ей, но уже необходимого.
Он не сказал ни да, ни нет. Да у него и не спрашивали, умные чуткие люди дали ему несколько суток, чтобы собраться с мыслями, все продумать, повидать и вспомнить всех, кто столько лет был рядом с ним.
Когда-то, стоя внизу у КП, он гадал, что испытывал Курашев, идя на опасное задание, что он думал, погибая в ледяном океане на тоненькой оранжевой лодочке. Теперь он знал: не было у Курашева никаких особенных мыслей — он верил в себя и работал. Вот так же верил в себя Барышев, садясь почти вслепую в молоко туманного выноса, закрывшего аэродром. Он не видел полосы до последнего мгновения, на ней зажгли по-ночному посадочные огни.
Лайнер сел без задержки. И уже через несколько минут после посадки никого из попутчиков Декабрева не было — разлетелись в разные стороны. Удел транзитных — оставаться одним. И так всегда он ощущал себя в иных аэропортах. Только не здесь, здесь он узнавал своих по неуклюжему багажу, по свитерам, по обуви — еще не холодно, а они в унтах, теплых сапогах, узнавал по тому особому, отличному от всех прочих, загару — загорает лицо, а морщинки возле глаз не загорают, щурятся люди. Узнавал по какой-то особенной стати, которая ощущалась и в том, как человек ходит, как стоит он, как разговаривает, по манере смотреть на собеседника или на окружающих. Что-то было в них тяжеловатое и неторопливое. Неторопливо меняется там время суток. Когда прожил день да ночь — год миновал, точно в замедленном кино. И ветра неохотно меняют направление, и весо́м и много значит каждый человек. Будешь значить, если ноль целых и несколько сотых человека на квадратный километр. А этих километров — неоглядно, и чувствуешь себя, стоя у начала тундры, словно ты последний на этой планете человек. И мороз — если возьмет, то надолго, и чуть ли не веками метут пурги и метели.
Она мылась лихорадочно, боясь, что вот появится операционная сестра и ее отошлют назад, в перевязочную.
— Что это с вами, милочка? — строго спрашивала женщина.
Два километра он пролетел единым духом, выжимая из машины все и понимая, что нужно остановиться, привести в порядок нервы и душу. И, заметив издали на фоне темной, мокрой зелени еще один белый километровый столбик с синим, словно развернутая книжечка, жестяным флажком, стал притормаживать и остановился вровень с ним, заглушил мотор и спустился на асфальт. Серебряная водяная пыль, поднятая колесами, еще дымилась над асфальтом позади, по стеклам кабины, по крашеному железу дверок стекали струйки ставшего водой тумана. Сорок восемь километров отделяли Кулика от моря. Он постоял перед столбиком молча, пока слух его не начал различать после гула двигателя, как шелестит листва на деревьях и как падают на мокрый асфальт капли с машины. И закурил. Потом он пошел по обочине вдоль шоссе вперед. Шел не торопясь и не оглядываясь. И только минут через десять остановился и оглянулся. «Колхида» показалась ему маленькой-маленькой.
Арефьев шел сюда еще и затем, чтобы высказать то, что он на своей высокой должности открыл раз и навсегда: не существует медицины самой по себе, врач, хотел сказать он, — явление общественное, не только люди зависят от него со всеми своими печенками, но и он, врач, зависит от них. И это не компромисс, это логика жизни, и прежде чем решиться на то, на что, пожалуй, уже совершенно, помимо его воли и участия, решилась Мария Сергеевна, надо все это учесть. Учесть и взвесить.
О чем она думала все это время? Она сама не смогла бы ответить точно. Сначала была ошеломлена. Потом стала думать о Нельке, потом о себе. Потом все это смешалось, переплелось — исчезло ощущение себя, времени, ощущение мастерской. Только снег и снег звучал в душе, вызывая что-то забытое, давнее, дорогое, как запах матери, как привкус каких-то давних, неизвестно уже почему возникших, но очень дорогих и светлых и горьких одновременно слез. Это было состояние, которого никогда еще Ольга не испытывала. Установился странный, непостижимый контакт двух людей. Ольге не мешали чужие глаза, не мешало присутствие другого человека и не мешали его движения — большие, широкие. Она с какой-то радостной мукой погружалась в это свое состояние, доверчиво открывая его перед Нелькой. А когда оно кончилось, Нелька четко сказала:
— Просто скажи мне все. Все-все, что ты подумала — о нем, обо мне, о нас…
Вот тогда на сыром еще после недавно прошедшего первого в том году дождя германском аэродроме полковник Волков и увидел человека, который находился теперь на том берегу океана.
— Обсуждать подобные вопросы не в нашей компетенции, — подал с переднего сиденья голос замполит.
Знакомое выражение, с которым была связана их юность — юность всех троих, как-то разрядило напряжение.